разрушая условности и запреты, общался с немецкими мастерами и их семьями без всяких дипломатических вывертов.
Первой московской ночью, на голубой койке, быстро устроенной Квасовым, Николаю приснилась тумбочка возле собственной кровати и на ней слоник, поднявший белый хобот выше фабричных труб. Мечта о своем уголке воплотилась в этом сне, в недосягаемой мечте о собственной безделушке на собственной тумбочке.
Марфинька, провожавшая его на поезд, спросила о Квасове: «Хороший он человек, твой друг?» — «Хороший». — «Молодой?» — «На год старше меня». — «Молодой, — сказала Марфинька с любопытством и добавила: — Передай ему привет от меня».
Сейчас, спрятав в карман трешку, застегнув шинель и сменив фуражку на суконную буденовку с синей звездой, Николай вышел во двор, такой белый, что слепило глаза. Похрустывая снегом, будто ступая по крахмалу, он вдоль линии заборов и бревенчатых домов дошел до магазина.
Морозный воздух ворвался в магазин и заклубился возле прилавка, возле синих девичьих глаз и хлебных батонов, уложенных рядами, будто снаряды в артскладе.
Девушка с синими глазами оторвала талон красными пальцами, выглядывавшими из шерстяных перчаток, и посоветовала вместо батона взять две французские булочки.
— Спасибо, — поблагодарил Николай и услышал брошенное ему вслед:
— Заходите!
Вероятно, девушке нравилось смущать молодых людей. Николай обернулся. Она закрыла лицо руками и засмеялась.
Не только французские булочки могут поднять настроение!
Две молодые цыганки в длинных, до земли, шерстяных юбках и теплых кофтах прошли мимо Николая. Волосы у них были седые от инея, они гортанно обсуждали какие-то свои дела. Проскрипел по мерзлым колеям водовоз. Несколько курсантов в коротких шинелях скакали то на одной, то на другой ножке, растирая рукавицами уши. Вот и все, кого Николай встретил на улице в этот утренний час.
Деревянные домики светлели бельмами замороженных окон. Печной дым поднимался вверх по строгой вертикали и долго-долго не смешивался с крутым холодным воздухом.
В другом магазине, где пахло селедкой, гвоздикой и томатной пастой, Бурлаков купил банку адыгейского перца и вернулся в двухэтажный рубленый дом, приютивший его.
Завтрак предвиделся грандиозный. Булочки еще продолжали источать аромат, а вкус сладкого адыгейского перца, фаршированного морковкой, петрушкой и сельдереем, вызывал слюну.
На кухне возилась с сырыми, крупно нарубленными дровами маленькая женщина в фартуке, с утомленным лицом и красными, огрубевшими от домашней работы руками. Вначале она не заметила нового жильца и продолжала свое дело.
— Разрешите, я помогу, — предложил Бурлаков, следя за тем, как женщина пытается расколоть жилистое дубовое полено.
Женщина выпрямилась, обернулась. На ее бледном лбу и под глазами висели бисеринки пота. Дешевенькое красное ожерелье, казалось, прилипло к острой обнаженной ключице.
Вероятно, очень хорошо смотрел на нее незнакомый человек, если этот взгляд немедленно дошел до ее сердца, и она в ответ приветливо улыбнулась. Сразу помолодело и осветилось ее лицо, куда подевались неприятные черточки, следы забот и дум, и женщина стала другой, милой и ласковой, будто ее подменили.
— Здравствуйте. — Она вытерла о фартук руку и протянула ее. — Вы, кажется, Николай? Так меня предупредил Жора. Вы нас не стесните, Коля, живите. И если что вам нужно, мы будем рады помочь. Мы люди уживчивые и понятливые...
— Кто же вы будете такая... хорошая? — так же искренне, в тон ее ласковому напевному голосу спросил Николай, бережно задерживая ее огрубевшую руку в своей потеплевшей ладони.
—. Настенька меня звать. Ожигалова. Мой муж работает на той же фабрике, где и Жора, где Саул и Кучеренко.
— Позвольте, Настенька, все-таки мне нужно знать более точно, кто ваш муж, чтобы и держаться соответственно...
— А ладно, не скажу. — Настенька махнула руками. — Ну-ка, посмотрю я на вас, как вы соответственно осилите это полено...
Бурлаков шутливо поплевал на ладони, прицелился и умело расшиб почти без стука незадачливое для Настеньки полено.
— Наблюдаете? А теперь разрешите на улице произвести казнь вашим дровишкам. Нельзя портить полы а государственном доме. Сразу видно, имею дело с несознательной частью общества.
Настенька доходчиво приняла шутку. Она подбоченилась с особой важностью, повела носиком, чтобы придать себе большую важность, и заявила тем же напевным голосом:
— По какому праву вы позволяете себе называть несознательной частью общества законную супругу секретаря партийной ячейки? Тогда кто же, по-вашему, сознательный? Александр Федорович Керенский или Антон Иванович Деникин?
— Ах вот вы какая большая шишка! Руки по швам. Делаю стойку «смирно».
— Идите вы к богу в рай, Коля! Давайте кончать болтовню. От нее сыт не будешь. Вы уже ели?
— Откровенно признаться, только вдохнул запахи продмагазинов.
— Тогда мы поедим вместе, — предложила она, — согреем кипяток на керосинке. Плиту я решила затопить, чтобы приготовить обед поскорее, пока дети не проснулись, а то не дадут. Я утром готовлю обед, на два дня. Видите эту огромадную кастрюлю?
Знакомство с Настей Ожигаловой подбодрило Николая, согрело его первое самостоятельное утро в Москве. Раскалывая поленья во дворе, Бурлаков в радужном свете представлял себе дальнейшее течение жизни. С наслаждением он ощущал свое тело, здоровое, сильное, полностью повинующееся ему. Ни одна косточка не заныла, не посрамила и поясница. А ведь частенько приходилось в походах попадать из жары на холод. Многие тогда схватились за спины и до сих пор греются синими лампами и растираются скипидаром. Большую охапку дров наколол Бурлаков, отнес их на кухоньку, опустился на корточки перед дверкой и при помощи старых газет и баночки керосина быстро растопил плитку.
— Из-за кровати не беспокойтесь, — успокаивала Настя, — она нас на кухне не стеснит. Лишь бы вам было удобно, Коля.
За чаем и банкой адыгейского перца Николай узнал кое-какие подробности о семье новых знакомых. Сам Ожигалов — с Балтики, из Кронштадта, работал на заводе «Красная заря», потом учился в Москве в партшколе или на курсах и остался на партийной работе «поднимать точную индустрию». Познакомилась Настя с Иваном Ожигаловым в кино «Баррикады», на фильме «Савур-Могила», места оказались рядом. С «Савур-Могилы» и началось. Поженились, получили комнату. Настя работала на «Трехгорке» прядильщицей, а теперь привязана к дому.
— Третьего ждем, Коля, — стеснительно призналась она. — А что, выкормим и третьего. У матери моей было одиннадцать, и в какое время! А теперь впереди все светлее и светлее...
А пока картошку чистила аккуратно, старалась снять как можно меньше кожуры; масло расходовала осторожно, как драгоценность, раздумывая над каждым кусочком. Вызывалось это не скаредностью, а вынужденной обстоятельствами необходимостью. Ни на кого не сетовала Настя, ни над кем не глумилась, не упрекала советскую власть. «Наше все, Коля, — сказала она убежденно, — хорошее и плохое — все наше. Если что не так, то сами же. Кого виноватить?»
За тонкой стеной, оклеенной обоями, монотонно звучал мужской голос: «Я хочу есть», «Ты пошель спать», «Дайте мне вильку». Женский голос с терпеливым равнодушием поправлял: «Не так, Вилли. Не пошель, а пошел...»
— Там живет немец Вильгельм. Мы зовем его Вилли, — сообщила Настя. — Жена его русская, звать ее Таня, из Кунцева она. Знает немецкий. Замужем всего год. Симпатичная получилась парочка. Вилли второй день на бюллетене, ангина.
Настя рассказывала подробно. В двух бревенчатых домах, построенных для немецких специалистов, одну квартиру передали советским рабочим: в первой комнате поселился Ожигалов с семьей, во второй — Саул,