запыленного мертвого тела: некому стряхнуть пыль с убитых солдат. Прав только художник, вспомнил Фольк. «Возможно, так оно и есть», – подумал он; фотография оставалась правдивой, покуда была наивна и несовершенна. В самом начале, когда камера могла передать лишь неподвижные предметы. На старинных отпечатках города кажутся пустынными декорациями, где движущиеся люди и животные – лишь незаметные точки, призрачные следы, предвестники другой более поздней фотографии, сделанной 6 августа 1945 года в Хиросиме: смутный отпечаток человеческого силуэта и лестницы, уничтоженных мгновенной вспышкой атомного взрыва.
Опустив камеру, Фольк увидел, что Ольвидо остановилась на другой стороне дороги, чтобы не попасть в кадр, и пристально смотрит на него. Он направился к ней. Она не сводила с него глаз, словно стараясь запомнить каждое его движение, весь его облик В последние дни он несколько раз замечал, что она смотрит на него как-то странно – сначала украдкой, потом все более открыто, словно хочет записать в памяти все, что с ним связано, каждый миг их долгого странного путешествия, которое вот-вот должно оборваться. У нее в кармане лежал обратный билет. Фольк шагал по дороге, чувствуя бесконечную печаль и ледяной холод. Чтобы отвлечься, он смотрел вокруг, солдаты, дорога, пылающий дом. А вверху синело чистое небо без единого облачка, сияло солнце, которое в эту раннюю пору еще не поднялось и не мешало фотографировать, и длинная тень Ольвидо лежала на покрытой осколками дороге, чья неровная поверхность искажала ее силуэт. На мгновение ему захотелось сфотографировать эту тень с неровными краями, но он не успел. В тот миг она увидела рваную выцветшую тетрадь, лежавшую на земле. Открытую школьную тетрадку в синей обложке. Несколько вырванных листов лежало рядом на зеленой траве. Она подняла камеру, сделала несколько шагов вперед, выбирая кадр, затем еще один шаг влево. И наступила на мину.
Фольк посмотрел на свои руки, испачканные красной краской, затем на окружавшую его со всех сторон фреску. Цвет придавал формам большую выразительность. Но угольные наброски на пустой безупречно белой стене больше не казались незавершенными. В мощном свете галогенных ламп сюжет приобрел цельность, будто на полотнах импрессионистов: цвета, линии, формы внезапно обретали жизнь на сетчатке обращенного на них глаза. Прав только художник, снова вспомнил он: фигуры и пейзажи, а также беглые наброски, едва намеченные силуэты, легкие мазки, широкие смелые линии и цветовые пятна еще свежей краски, нанесенной пальцем на уже нарисованные фигуры или на пустое белое пространство стены, – все казалось ему одинаково правдивым и реальным. Какой долгий путь пришлось ему проделать, чтобы это понять! Существовал тайный иносказательный сюжет, многоплановая перспектива; словно локон или завитки серпантина, он ложился виток за витком по всей окружности фрески, не прерываясь, включая в себя каждую деталь, связывая в единый сюжет корабли, отплывающие под дождем, охваченный пламенем город на холме, беженцев, солдат, изнасилованную женщину и ребенка-палача, умирающего мужчину, деревья, на ветвях которых, словно грозди фруктов, висели тела, битву в долине, закалывающих друг друга кинжалами воинов на первом плане, всадников, рвущихся в бой, мирно спящий город – башни из бетона, камня и стекла. Проявленный видимый мир и бесконечная иносказательность природы. Перед ним лежало все, что он хотел передать: Брейгель, Гойя, Уччелло, доктор Атл – все те, кого похитили глаза и кисти Фолька, дерзнувшего выразить то, что в течение жизни проникало через объектив камеры в Платонову пещеру его глазного дна – пленка и фотобумага играли в работе второстепенную роль. Все накопленное им наконец получило свое воплощение, выраженное математическими формулами, чьи принципы и конечный результат заключал в себе треугольник, завершивший композицию: огромный вулкан – все оттенки коричневого, серого, красного. Криптографический символ, лишенный чувств, безжалостный в своих законах, простирающий языки лавы, словно паутину, чья сеть опутывает все мироздание, включая в себя и трещины в стене старой башни, ставшей основанием фрески, и зарю нового дня, проникшую сквозь окна, и человека, ожидающего снаружи, пока Фольк закончит свою работу.
Оставалось лишь кое-что добавить. Внезапно завершенность работы стала такой очевидной, что на губах Фолька появилась улыбка. Если бы рядом оказалась Ольвидо Феррара, она бы хохотала до упаду: он представил, как она запрокидывает голову с косичками пшеничного цвета и насмешливо поглядывает на него своими зелеными прозрачными глазами. Здесь все дело в воображении, а не в технике, Фольк. Фотография лжет, прав лишь художник.
Он подошел к столу и взял журнал, на обложке которого была напечатана фотография Иво Марковича; светловолосый молодой мужчина с каплями пота на лбу и пустыми утомленными глазами мало напоминал человека, ожидавшего его возле обрыва. Бабочки Лоренца, сломанные бритвы ясно различались в лице этого человека, который в момент попадания на негатив все еще не знал ни о том, что ждет его впереди, ни о последствиях, которым суждено преследовать его еще долго – до настоящего времени, до старой башни над морем и рассматривающего фотографию Фолька. Истина в вещах, а не в нас, говорила она. Но мы нужны истине, чтобы она могла проявить себя. «Ольвидо смеялась бы», – подумал он, если бы видела, как он стоит, держа в руках обложку, перебирая рисовальные принадлежности, пустые и полные тюбики с краской, кисти и книги, загромождающие стол. Он помнил, как она лежала на полу, на ковре, часами разбирая снимки, полные призрачных человеческий следов. Наконец он нашел то, что искал. У него в руках была большая почти полная банка прозрачного акрилового клея. Чистой широкой кистью он тщательно смазал им обратную сторону обложки, затем повернулся к стене, подыскивая подходящее место, выбрал незаполненный участок между вулканом и современным городом и приклеил фотографию, хорошенько расправив ее на шероховатой поверхности стены. Затем отошел, чтобы оценить результат. Не отводя глаз от фрески, отыскал на ощупь бутылку коньяка, протянул к ней руку, перемазанную подсохшей краской, поднес горлышко ко рту и сделал такой большой глоток, что на глазах выступили слезы. Теперь все на своих местах. Он выбрал несколько тюбиков краски, снова приблизился к фреске и пальцами вместо мастихина принялся наносить краску на фотографию широкими мазками, сначала несмелыми, затем все более свободными. Краска послушно ложилась на еще не высохший предыдущий слой. Наконец Иво Маркович слился с фреской, превратившись в затейливую мозаику разных цветов – охры, желтого и красного. Портрет завершил причудливый темный мазок, напоминающий тень. Он должен был уцелеть даже после того, как разрушающаяся стена уничтожит приклеенную страницу.
Фольк положил на пол тюбики и вымыл руки. Он чувствовал непривычную легкость. «Я пуст, как скорлупа грецкого ореха», – подумал он внезапно. Он медленно вытер руки, отдаваясь новому ощущению. Он видел себя словно со стороны, на этой фреске, в конце своего пути. Он оставил тряпку на столе, положил в рот две таблетки и запил глотком коньяка. Теперь приступ боли не застигнет его врасплох в самый неподходящий момент. Затем сунул за пояс нож. «К бою нужно хорошенько подготовиться», – подумал он, усмехнувшись. Мгновение постоял неподвижно. Ольвидо тоже любила немного расслабиться перед самым уходом, когда ожидание становилось особенно напряженным и они молча проверяли оборудование в номере какого-нибудь отеля, прежде чем отправиться в очередную горячую точку. Проверить камеры и пленку, набить карманы всем необходимым, положить в рюкзак дорожную аптечку, карты, бутылку с водой, блокнот, фломастеры, аспирин. Они брали только то, что можно унести на себе, передвигаясь без лишнего груза, который помешает спасаться бегством. Все ненужное оставалось за запертой дверью отеля. Я похожа на девочку, которая надевает маску, сказала она как-то раз. Девочку, которая решила стать другой. Или не быть никем. Правда, Фольк? Каждый раз я как будто сбрасываю старую кожу, как усталая змея.
Перед тем как погасить лампы и выйти в ночь, Фольк оглядел свое творение в последний раз. Когда дневной свет проникнет в восточное окно, пейзаж, изображенный на фреске, приобретет особенный золотистый оттенок и картина оживет. В лучах утреннего солнца цвет пламени, пожирающего город сделается более насыщенным, вулкан станет более грозным и зловещим, а дождь более серым и безнадежным. В сущности, это не шедевр, сказал он невозмутимо и медленно покачал головой. Нет, шедевром его картину назвать никак нельзя. Маркович и Кармен Эльскен назвали ее странной. Все эти углы, линии… Рассеянно улыбнувшись, Фольк спросил себя, что сказала бы Ольвидо Феррара, увидев его творение? Что подумает тот, кто когда-нибудь увидит его фреску, пока башня не рухнула?
Так или иначе, это далеко не лучшая работа, заключил он. И все же она совершенна.
19
Он закрыл дверь на ключ и неторопливо зашагал к темнеющей поодаль сосновой роще, далекие отблески фар время от времени выхватывали из темноты силуэты сосен. Предутреннее небо все еще было усеяно звездами. Стояла глубокая тишина; даже ветер улегся. Фольк различал только собственные шаги,