кораблю, появившемуся из Чикланского канала. Но пока еще рано — пальбу ведут французы. Ведут и будут вести, соображает Мохарра, глядя, как по левому борту стремительно приближается устье канала с размещенным там неприятельским аванпостом. Потом, когда выйдут из главного канала, останется еще пятьсот вар ничейной земли, а там и испанские позиции, батареи на Сан-Педро и на острове Викарио. Но это — потом. Сначала — и уже совсем скоро, прямо, то есть, сейчас — надо будет прорваться сквозь настоящее пекло. Ибо французы с аванпоста, встревоженные стрельбой, уже готовы, надо думать, бить по ним с тридцати шагов. Почти в упор.
Отсюда, с этого места канала, французские позиции едва видны, однако в сером обволакивающем свете, меж песчаных вихрей, крутящихся по пригоркам и гребням левого берега, Мохарра различает силуэты солдат. Навалившись на румпель, солевар отворачивает от этого берега поближе к другому и при этом не спускает глаз с илистого русла, которое отливным течением с каждой минутой обнажается все больше.
Французы уже открыли огонь.
— Берегись! — кричит Курро Панисо.
Вот самое оно и есть, мысленно кивает Мохарра. Канонерка теперь прямо напротив поста; французы пристрелялись, и пули стучат по бортам как град, а ветер быстро относит от берега белые дымки выстрелов. Вместо
Выстрелы звучат теперь слитно, почти залпами. Очень плотный огонь. Мохарра, чуть привстав, проверяет расстояние до правого берега, уровень воды, подравнивает курс, а потом видит, что свояк Карденас обеими ладонями обхватил голову и кровь густо течет у него меж пальцев, по рукам до локтей. Шкот он выпустил, парус обмякает, и течение разворачивает канонерку так, что еще немного — ее вынесет к самому берегу.
— Шкот! Ради господа бога и матери его! Шкот подбери!
Пули продолжают барабанить по всему корпусу и надстройкам. Куррито, перепрыгнув через Карденаса, пытается ухватить шкот, который хлещет в воздухе под хлопающим парусом. Мохарра всем телом налегает на румпель сперва в одну сторону, потом — в другую, отчаянно пытаясь удержать канонерку на расстоянии от топких берегов. Наконец Панисо удается поймать шкот, и парус, в восьми или десяти местах продранный пулями, вновь наполняется ветром.
Последние выстрелы гремят уже вдогонку: канонерка стремительно удаляется от французского поста и вот-вот уже войдет в пологий двойной поворот к каналу Сан-Педро. Прощальная пуля попадает во внутренний форштевень, и щепки отлетают в затылок и шею Мохарре. Вреда не причиняют. Однако путают основательно. Наполеона вашего и всех его мусью, бормочет он сквозь зубы, не выпуская румпеля, козлы вонючие. Внезапно на память ему приходят хряские удары топором и саблями там, в караулке, запах развороченного сталью человеческого мяса и крови — вот она, коркой запеклась у него на руках и под ногтями. Усилием воли он заставляет себя думать о другом. О двадцати тысячах реалов на четверых. Потому что если все получится, как задумано, будет их все же четверо: отец и сын Панисо хлопочут над Карденасом, а тот, белый и окровавленный, лежит лицом вверх на лафете пушки. Царапина, вскользь прошло, сообщает Курро-отец, обойдется, бог даст. Канонерка, набирая ход, скользит по самой середине канала, а вдалеке отлив уже открыл тинистые островки. Где-то вар через сто канонерку заметят с британской батареи на другом берегу. Готовь флаг, Куррито, говорит Мохарра. Чтоб теперь еще и от лососей не огрести.
Между островками остается довольно широкий проем, оценивает Мохарра издали. Весла пока не требуются. Он ворочает румпелем, направляя нос канонерки в свободное, взъерошенное ветром и отливным течением пространство, целясь между двух полос черной глины, которые медленно, но неуклонно, дюйм за дюймом поднимаются над поверхностью отступающей воды. Последний взгляд — и среди вертящихся столбов песка и пыли он замечает остающиеся позади, слева и справа устья каналов. Несколько цапель — в этом году они, словно тоже опасаясь французов, еще не подались на север — потряхивают своими окаймленными черным крыльями, расхаживая по топкому берегу на голенастых тонких ногах.
— Давай! Давай флаг… Пускай англичане увидят.
Сейчас, прикидывает Мохарра, парус должны уже были заметить с батареи, а уж пальбу услышали наверняка. Самое время. Куррито в мгновение ока привязывает двухцветное полотнище к фалу, поднимает на самую верхушку мачты. В следующую минуту твердым движением румпеля Мохарра проводит канонерку меж островками и сразу вслед за тем — в широкий створ большого канала, к северу.
— Зарифляй! На весла!
Привалившийся к лафету Карденас зажимает рану и негромко, жалобно постанывает. Курро с сыном проворно отвязывают шкот, спускают рею и убирают парус, так что часть его полощется по воде и по ветру. Потом каждый хватает по веслу, садится лицом к корме и принимается лихорадочно грести. Поверх голов, в отдалении, Мохарра уже различает в грязновато-сером сумраке низкие, с бойницами стены английского бастиона. И тут наконец порыв левантинца разгоняет пыльную песчаную хмарь, и первый красноватый луч солнца, ударив почти горизонтально, освещает красно-белое полотнище, что бьется на мачте захваченной канонерки.
Мужской пол или семенная жидкость должны существовать внутри самой женской матки, взаимодействуя с зародышами, чтобы тайно оплодотворять их, ибо иначе невозможно было бы объяснить плодовитость семян, неизменно предполагающую сочетание обоих полов…
Лолита Пальма, перечитав эти строки, сидит неподвижно. Потом закрывает «Описание растений» Каванильяса и долго смотрит на темную кожу переплета. Сидит задумчиво и не шевелясь. Наконец поднимается, ставит том на место в шкафу, полностью опускает жалюзи на открытом окне, из которого с улицы сюда льется свет. Волосы подняты и заколоты, легкий, китайского шелка халат на голое тело доходит до задников домашних туфель без каблуков. В такую несносную жару невозможно сосредоточиться, а для того, чтобы работать или читать, нужен свет, а с ним вместе проникнет сюда снаружи и горячий влажный воздух. Час сиесты, но Лолита, не в пример едва ли не всему Кадису, не ложится. Пользуясь тем, как мирно и тихо становится в доме, она предпочитает читать или возиться с растениями. Мать спит, обложенная подушками, одурманенная опием. Не слышно слуг. Этот час — и еще ночь — принадлежит одной Лолите, ибо с тех пор, как она возглавила компанию, жизнь ее течет по нерушимому распорядку и посвящена делам: с восьми до половины третьего она работает, затем обедает, чистит зубы коралловым порошком, полощет рот мирровой водой, с помощью горничной Мари-Пас расчесывает и укладывает волосы, с шести до восьми снова работает, перед ужином прогуливается по улице Анча, по Аламеде и площади Сан-Антонио, кое-что покупает, пьет прохладительное в кондитерской Кози или Бурнеля. Иногда — впрочем, довольно редко — ходит в гости или принимает гостей у себя, в патио или в гостиной. Война и французская оккупация положили конец выездам за город, под Чиклану, и Лолита с большой печалью вспоминает тамошние сосны, близкий берег моря, сады и деревья, под которыми так хорошо было сидеть вечерами, и обеды в Санта-Ане, и поездки в Медина-Сидонию. Неспешные прогулки по окрестным лугам вместе со старым Кабрерой, некогда преподававшим ей ботанику. А потом наступает вечер, и через открытые окна весь дом залит серебристым лунным светом, столь ярким, что можно читать и писать, не зажигая лампу, и из сада доносится неумолчный