Помимо упомянутых участников, тертулию обычно посещали еще двое: Марселино Ромеро, учитель музыки в женской гимназии, и Антонио Карреньо, чиновник из Продовольственной компании. Ромеро был тихий, болезненный и печальный человек. Его надежды на карьеру музыканта остались в прошлом, и ныне он обучал пару десятков девиц из хорошего общества, как правильно стучать пальцами по клавишам. Карреньо был рыжий худой тип с ухоженной бородой медного цвета, молчаливый и угрюмый. Он считал себя масоном и заговорщиком, хотя не имел ни малейшего отношения ни к тем, ни к другим.
Закручивая желтоватые от никотина усы, дон Лукас бросил испепеляющий взгляд на Карселеса.
— До чего ж упорно вы, друг мой, пытаетесь извратить устои нашей нации, — начал он язвительно. — Вас никто об этом не просит, и тем не менее нам приходится выслушивать ваши разглагольствования, которые завтра наверняка будут опубликованы и превратятся в крикливое воззвание, которыми кишат ваши страницы… Так слушайте же, дружище Карселес: я заявляю вам свой протест. Я отказываюсь принимать ваши дутые аргументы. Вы только и знаете, что призывать всех к резне. Славный получился бы из вас министр внутренних дел!.. А вспомните-ка, что устроила ваша хваленая чернь в тридцать четвертом: восемьдесят монахов были убиты разгоряченным сбродом, подстрекаемым бесстыжими демагогами.
— Восемьдесят, вы сказали? — Карселес явно смаковал слова дона Лукаса, еще больше выводя его из себя. — По-моему, маловато. А уж я-то знаю, о чем говорю. Отлично знаю! Жизнь клира я изучил, представьте себе, изнутри; да еще как изучил!.. В этой стране с ее бурбонами и церковниками честному человеку делать нечего.
— Это вы о себе? Вам только дай волю, и вы пустите в дело ваши славные принципы…
— Принципы? Я знаю лишь один принцип: священник и бурбон — из Испании вон. Фаусто! Еще пять чашек, платит дон Лукас.
— Как бы не так! — Ощетинившийся старик откинулся на спинку стула, заложил большие пальцы в карманы жилета и яростно сжал в глазу монокль. — Даже когда у меня есть деньги — сегодня, к сожалению, не тот случай, — я плачу только за друзей. А угощать фанатичного предателя я не стал бы никогда!
— Уж лучше быть, как вы выражаетесь, фанатичным предателем, чем всю жизнь вопить: «Да здравствует монархия!»
Остальные участники тертулии поняли, что пора разрядить обстановку. Дон Хайме, помешивая ложечкой кофе, попросил соблюдать тишину. Марселино Ромеро, учитель музыки, покинул свои заоблачные дали и вмешался в спор, предлагая в качестве темы музыку, что, впрочем, не вызвало ни у кого ни малейшего энтузиазма.
— Вы отклоняетесь от темы, — объявил Карселес.
— Я не отклоняюсь, — возразил Ромеро, — музыка важна для общества. Она способствует равенству в сфере чувств, рушит границы, объединяет народы…
— Этому господину по душе только одна музыка: гимн Риего![18]
— Да будет вам, дон Лукас.
В этот миг коту померещилась мышь, и он заметался под ногами участников тертулии. Антонио Карреньо, обмакнув указательный палец в стакан с водой, принялся выводить на щербатом мраморе столика загадочные знаки.
— В Валенсии об одном, в Вальядолиде о другом. Ходят слухи, что в Кадисе Топете[19] принял эмиссаров, но пойди проверь, правда ли это. Глядишь, в самый неожиданный момент сюда возьмет и нагрянет Прим собственной персоной. Вот будет заваруха!
И с таинственным видом посвященного Карреньо пустился рассказывать об очередном заговоре, секретные сведения о котором сообщили ему некие тайные осведомители, чьи имена он, разумеется, предпочитает держать в тайне. Про заговор, о котором шла речь, как и про дюжину других подобных заговоров, знал весь Мадрид, однако Карреньо это нисколько не смущало. Шепотом, то и дело озираясь по сторонам, перемежая рассказ множеством недомолвок и намеков («Я доверяю вашей порядочности, господа»), он перечислял подробности своей захватывающей истории.
— Ложи, господа, — о масонских ложах он обычно рассуждал так же запросто, как другие рассказывают о своих домочадцах, — имеют колоссальное влияние на общество и политику. Скажу вам по секрету: о Карлосе Седьмом[20] никто уже и не думает; кроме того, без старика Кабреры[21] племянник Монтемолина[22] — пустое место. Словом, Альфонсито долой: хватит бурбонов. Может быть, нам подошел бы какой- нибудь заграничный вариант монархии, конституционный или что-то в этом духе; хотя поговаривают, что Прим склоняется на сторону шурина королевы, Монпансье. А в противном случае всех ожидает «славная и независимая», предмет вожделений Карселеса.
— Да, господа, великая и свободная. — Карселес торжествующе поглядел на дона Лукаса. — И пусть монархисты роют себе могилы.
Однако насупившийся дон Лукас упорно не сдавался. Он готовился нанести ответный удар.
— Вот-вот, — проворчал он угрюмо, — свободная, демократичная, вольномыслящая, оборванная и никчемная республика. Кругом сплошное равноправие, а на Пуэрта-дель-Соль торчит гильотина, чей нехитрый механизм дон Агапито собственноручно приводит в действие. Никаких кортесов, ни черта. Народная ассамблея в Куатро-Каминос, в Вентасе, в Вальекасе, в Карабанчеле[23]… Вот что предлагают нам единомышленники сеньора Карселеса. А раз так, то, родившись европейцами, мы постепенно превратимся в папуасов!
Фаусто принес блюдо с гренками. Дон Хайме взял гренку и задумчиво обмакнул ее в кофе. Его крайне утомляли нескончаемые споры приятелей, но он понимал: эта компания была не лучше и не хуже любой другой. Пара часов, проведенных на тертулии, частенько спасала его от уныния и одиночества. Эти люди со всеми их недостатками, ворчливые, хмурые, готовые растерзать любую живую тварь, случайно затесавшуюся в их спор, давали друг другу счастливую возможность сбросить с себя гнет разочарований. В узком кругу завсегдатаев тертулии каждый смутно утешался, глядя на других и понимая, что его собственные неудачи не исключение, что собеседники в той или иной степени разделяют его невеселую участь. Это сознание их таинственным образом объединяло, и они продолжали исправно посещать собрания, ставшие ежедневными. Несмотря на бесконечные споры, на политические разногласия и различные увлечения и занятия, пятеро приятелей представляли собой некое единство, и хотя никто из них никогда не признался бы в этом открыто, они походили на стайку сиротливых одиноких существ, плотно прильнувших друг к другу в поисках тепла.
Дон Хайме посмотрел вокруг и внезапно поймал печальный и кроткий взгляд учителя музыки. Пару лет назад сорокалетний Марселино Ромеро тяжело и безнадежно влюбился в одну достойную мать семейства, чью дочку он прилежно обучал музыке. Нелепый треугольник учитель — ученица — мать вскоре распался, и бедняга каждый день, словно невзначай, проходил под одним и тем же балконом на улице Орталеса, стойко перенося муки неразделенной, безнадежной страсти.
Дон Хайме с искренней симпатией улыбнулся дону Ромеро, полностью ушедшему в свои внутренние переживания. Тот рассеянно улыбнулся ему в ответ. Дон Хайме подумал, что в памяти каждого мужчины дремлет горькое и нежное воспоминание о какой-нибудь женщине, у него в жизни тоже было нечто похожее, но его история закончилась много лет назад.
Часы на здании Почтамта пробили семь раз. Кот вернулся с охоты, ему так и не удалось ничего поймать.
Тем временем Агапито Карселес принялся декламировать анонимный сонет, посвященный покойному Нарваэсу; авторство сонета он, конечно же, приписывал себе.
Дон Лукас зевнул во весь рот, желая позлить приятеля. По улице мимо окон «Прогресо» прошли две хорошо одетые сеньоры и, не останавливаясь, украдкой заглянули внутрь. Перехватив их взгляд, приятели вежливо поклонились, один только Карселес был целиком поглощен своим сонетом: