тревожном сознании он различал людей по плачу. Ожоги на лице вынудили его отрастить тяжелую бороду — не столько ради сокрытия шрамов, сколько потому, что он не мог теперь бриться. Бурые пятна на худых ладонях долго не заживали, саднили и напоминали о несчастье, затем побелели и стали незаметны.

Лонгфелло лежал тогда в спальне, забинтованные руки были подняты кверху. Целую неделю, проходя мимо его дверей, девочки слышали, как из комнаты в коридор выплескиваются одни и те же окутанные бредом слова. Ладно еще маленькая Энни не могла их понять.

— Почему я ее не спас? Почему я ее не спас?

Когда смерть Фанни стала для него реальностью, когда он смог, не теряя самообладания, опять смотреть на своих девочек, Лонгфелло отпер ящик для бумаг, куда некогда сложил фрагменты перевода Данте. Большинство из них сочинялось в легкие времена школьных упражнений и никуда не годилось. То не была поэзия Данте Алигьери, то была поэзия Генри Лонгфелло — язык, стиль, ритм — строки содержали в себе его собственную жизнь. Начав заново, на этот раз — с «Paradiso», он уже не стремился подгонять стиль, дабы повторить Дантовы слова. Он стремился к Данте. Лонгфелло искал спасения у себя за столом, его оберегали три юные дочери, их гувернантки, терпеливые сыновья — теперь непоседливые взрослые мужчины, — слуги и Данте. Лонгфелло вскоре понял, что едва ли сможет написать хотя бы слово своих стихов, но был не в состоянии оторваться от работы над Данте. Перо в его руке ощущалось кувалдой. Трудно орудовать им с проворством, но что за неуловимая мощь…

А вскоре он обнаружил за своим столом подкрепление: сперва Лоуэлла, затем Холмса, Филдса и Грина. Лонгфелло не раз повторял, что они учредили свой Дантов клуб, дабы заполнить чем-либо промозглые новоанглийские зимы. То был робкий способ выразить, насколько этот клуб для него важен. Внимание к огрехам и недоработкам оказалось не самой приятной для Лонгфелло чертой их взаимодействия, но когда критика становилась особенно острой, ее сглаживал завершающий ужин.

Возвратясь к редакции последних песен «Inferno», Лонгфелло вдруг услыхал с улицы глухой стук. Трэп залился визгливым лаем.

— Мастер Трэп? В чем дело, старина?

Однако Трэп, не найдя источника беспокойства, зевнул и зарылся обратно в теплую соломенную подстилку своей корзинки из-под шампанского. Лонгфелло выглянул из окна неосвещенной столовой и сперва не увидел ничего. Затем из темноты появилась пара глаз, а вслед за нею — что-то вроде слепящей вспышки. У Лонгфелло заколотилось сердце — не столько от самого явления, сколько от вида лица, ежели то и вправду было лицо; встретившись глазами с хозяином дома, оно вдруг исчезло, а от дыхания Лонгфелло запотело стекло. Поэт отпрянул, ударился о буфет и головой столкнул на пол фамильный сервиз Эпплтонов (как и весь Крейги-Хаус, подаренный к свадьбе отцом Фанни). Сложносоставнои дребезг и последовавшее за ним звучное эхо заставили Лонгфелло нелепо и сдавленно вскрикнуть.

Трэп скреб когтями и тявкал изо всех своих немощных сил. Лонгфелло выскочил из столовой в гостиную, затем к лениво затухавшему очагу библиотеки, где принялся внимательно всматриваться в окно в поисках каких-либо иных признаков этих глаз. Он надеялся, что в дверях сейчас появится либо Джейми Лоуэлл, либо Уэнделл Холмс с извинениями за то, что в столь поздний час нечаянно испугали хозяина. Но рука Лонгфелло дрожала, а за окном не было ничего, помимо темноты.

Крик Лонгфелло пронесся вдоль Брэттл-стрит, однако уши Лоуэлла были в тот миг наполовину погружены в ванну. Опустив веки, профессор слушал пустой плеск воды и размышлял о том, на что ушла жизнь. Окошко у него над головой было открыто и снабжено подпоркой, а ночь стояла холодная.

Войди сейчас Фанни, она бы немедля отправила его в теплую постель.

Лоуэлл добился известности, когда большинство именитых поэтов оставались значительно его старше, включая Лонгфелло и Холмса, родившихся примерно на десять лет ранее. Лоуэлл настолько сжился с титулом «молодой поэт», что, потеряв его к сорока восьми годам, уверился, будто сделал что-то не так.

Он равнодушно попыхивал четвертой за день сигарой, не обращая внимания на то, как пепел пачкает воду. Он помнил времена, всего несколько лет назад, когда его тело в этой же ванне чувствовало себя много просторнее. Он недоумевал, куда подевалась запасная бритва, спрятанная им за пару лет до того на верхней полке. Неужто Фанни или Мэб, оказавшись более проницательными, нежели он позволял себе думать, почуяли черные мысли, столь часто нагонявшие на него трепет именно в этой ванне? В юности, еще до знакомства со своей первой женой, Лоуэлл носил в кармане жилета стрихнин. Говорил, что каплю черной крови он унаследовал от несчастной матушки. Примерно тогда же Лоуэлл приставил ко лбу взведенный пистолет, но так и не решился нажать на курок, чего до сей поры искренне стыдился. Он льстил себе, думая, что смог бы отважиться на столь безвозвратный поступок.

Когда умерла Мария Уайт Лоуэлл, муж, проживший с ней девять лет, впервые почувствовал себя старым, точно нежданно обрел прошлое, нечто чуждое настоящей жизни, из которой он оказался теперь изгнан. Лоуэлл спрашивал Холмса, что думает профессор медицины о его черных мыслях. Холмс порекомендовал пунктуальный отход ко сну в десять тридцать вечера, а по утрам — холодную воду вместо кофе. Это даже к лучшему, думал теперь Лоуэлл, что Уэнделл сменил стетоскоп на профессорскую кафедру — у доктора никогда не доставало терпения до конца наблюдать боль.

После смерти Марии у маленькой Мэйбл служила гувернанткой Фанни Данлэп; человек посторонний, возможно, сказал бы, что это неизбежно — в глазах Лоуэлла она заняла место Марии. Он легче, нежели опасался заранее, привык к новой простушке-жене, за что друзья не раз его порицали. Но Лоуэлл не выставлял свое горе напоказ. В глубине души он питал отвращение к сентиментальности. И потом, чем дальше, тем менее реальной представлялась ему Мария. Она была видением, смыслом, бледным небесным отблеском, звездой, тающей перед восходом солнца. «Моя Беатриче», — писал Лоуэлл у себя в дневнике. Но даже эта необременительная догма требовала всех сил его души — время шло, и ныне мысли Лоуэлла занимал разве что прозрачнейший призрак Марии.

Помимо Мэйбл, Мария родила ему троих детей: один дожил до двух лет, другие умерли еще раньше. Смерть последнего, Уолтера, произошла за год до смерти самой Марии. Вскоре после свадьбы у Фанни случился выкидыш, и с тех пор она не могла иметь детей. Таким образом, у Джеймса Рассела Лоуэлла осталась единственная дочь, и ее без затей растила бесплодная мачеха.

Когда Мэйбл была еще маленькой, Лоуэлл полагал достаточным, если она вырастет сильной и простоватой маленькой шалуньей, любительницей лазать по деревьям и лепить из грязи пирожки. Он учил ее плавать, кататься на коньках и проходить в день двадцать миль, как привык это делать сам.

Однако с незапамятных времен у Лоуэллов рождались сыновья. Три племянника Джейми Лоуэлла отправились на военную службу и сложили головы в армии Союза. В том заключалось их предназначение. Дед Лоуэлла был автором первого в Массачусетсе закона, запрещавшего рабство. Однако Дж. Р. Лоуэлл не родил сына, у него не было Джеймса Рассела Лоуэлла-младшего, и некому оказалось внести вклад в самое благое деяние века. Проживший всего несколько месяцев Уолт гляделся крепышом, и, можно не сомневаться, вырос бы столь же высоким и храбрым, как капитан Оливер Уэнделл Холмс-младший.

Лоуэлл не отказал своим рукам в удовольствии подергать за моржовые усы — намокшие кончики закручивались, как у заправского султана. Он размышлял о «Норт-Американ Ревью» и о том, сколь много он съедает времени. Возня с рукописями и корреспонденцией явно выходили за круг его способностей, и эту работу издавна брал на себя более пунктуальный соредактор Чарльз Элиот Нортон[41] — до той поры, пока не отправился в путешествие по Европе, ибо миссис Нортон было крайне важно поправить здоровье. Разбирательства со стилем, грамматикой и пунктуацией в чужих материалах, а также постоянные просьбы друзей, как обладавших, так и не обладавших способностями к сочинительству, но одинаково желавших публикаций, убивали в Лоуэлле всякое стремление писать самому. Преподавательская рутина также и с не меньшим успехом гасила поэтические порывы. Более, нежели когда-либо, он ощущал, как Гарвардская Корпорация заглядывает ему через плечо, выпытывает, допрашивает, раскапывает и разрыхляет, врубается, вворачивается, вгрызается (наверняка, изрытая проклятия) ему в мозг, точно целая армия калифорнийских переселенцев. Дабы оживить воображение, ему потребен всего-то год свободы — не делать ничего, лишь смотреть, как расплываются по траве солнечные блики. Навестив недавно в Конкорде Готорна, Лоуэлл позавидовал: его друг соорудил себе на крыше башню, попасть в нее можно только сквозь секретный люк, над которым романист водрузил тяжелое кресло.

Лоуэлл не услышал на лестнице шагов и не заметил, как распахнулась дверь ванной. Фанни

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату