На Валерия Всеволодовича очень хорошее впечатление произвел муж Надежды Мирослав Томашек. Мягкий, любезный, в чем-то женственный, он никак не походил на главаря, который должен был поднять пленных чехов и словаков против Советской власти. Он так нежно касался клавишей рояля, заставляя его шелестеть лесом, журчать веселым ручейком и славить солнце, что его можно было скорее заподозрить в инфантильности, но не в воинственности.
Не таким, как предполагал Валерий Всеволодович, выглядел и Вахтеров. Он как будто пришел в этот дом из какого-то тургеневского романа и составил здесь тихое счастье Галины Тюриной и отчасти — свое.
Разговорившись с Вахтеровым, Валерий Всеволодович увидел в нем недалекого идеалиста, слегка тронутого искателя общечеловеческой правды и уж во всяком случае не обнаружил и не заподозрил в нем матерого врага, каким он ему казался до знакомства.
— Зачем же вы все-таки, Геннадий Павлович, преподавая историю, может быть и не желая того, ведете подрывную работу в головах учащихся? — спросил без обиняков Валерий Всеволодович.
— Разве уже нельзя размышлять? — кротко спросил Вахтеров.
— Ну, что вы, право, Геннадий Павлович… Размышляйте, сделайте одолжение, но не во вред себе и другим.
— Почему же «себе»? Разве мне что-то может угрожать?..
— Ну, опять вы, право, берете крайности… Разве я говорю об угрозах? Но согласитесь, Геннадий Павлович, не всем может понравиться, когда вы науку о развитии общества, учение о коммунизме, приравниваете к оуэновским утопиям… Может кого-то и не устроить ваша проповедь о беспартийной партии. Это похоже на лозунг: «Да здравствует Советская власть без большевиков!»
— Вы правы, Валерий Всеволодович… Я нередко говорю обо всем, что приходит в голову. Учитель должен быть строже к себе… И требовательнее к выбору тем и направлений в разговорах с учениками. Спасибо, я учту.
Вахтеров покорно, как школьник, наклонил голову, показывая этим, что он человек, не лишенный юмора, раскаивается в грехах, которым он не придает никакого значения, и что он вообще далек от политики так же, как и Томашек. Как бы подтверждая сказанное, Вахтеров предложил концерт с коньяком и портвейном. Томашек, не дожидаясь согласия, стал играть наизусть «Аппассионату», будто зная, что она дорога для Тихомирова. Могучая, зовущая, протестующая, провозглашающая борьбу бетховенская музыка наполнила двусветную гостиную. Галина Ивановна принесла на подносе вино и десерт, будто понимая, что звукам тесно в гостиной, открыла окна, и аккорды устремились в парк, чтобы звучать вместе с шелестом листвы и порывами ветра.
Томашек, выборочно сыграв из «Аппассионаты» то, что наиболее нравится большинству, провозгласил тост за благополучие пьющих и непьющих, перешел на романсы. Пели по очереди. Пел и Валерий Всеволодович:
Приятный вечер. Милые разговоры. В конце вечера за мужем зашла Елена Емельяновна с сестрой Варварой и Маврикием. И опять задушевная болтовня. И никто, глядя со стороны, не сказал бы, что все это происходит в логове злейших врагов, готовящихся к нападению.
Дом Тюриных стал их штаб-квартирой. Окончательно сформировался и сам штаб, это: Вахтеров, Томашек, Игнатий Краснобаев, провизор Мерцаев, Алякринский и Антонин Всесвятский.
Эта компания, собиравшаяся за карточным столом, объединялась якобы увлечением преферансом. Там же бывал и Герасим Петрович. Этому единомышленнику не доверялись все же самые сокровенные тайны. После учреждения ЧК приходило в голову всякое. Появлявшийся изредка в доме Тюриных Шульгин тоже не пользовался абсолютным доверием. Черт их знает.
Ядро заговорщиков получило название ШОР, что значит в расшифровке штаб освобождения России. Штаб отказался от мелких гадостей: слухов в очередях, провокаций в цехах, анонимных угроз и всего, что называлось на языке штаба «сеять чирьи».
Главарь штаба Вахтеров сказал со всей определенностью:
— Чирьи теперь вскакивают сами по себе, без нашего вмешательства. Мы должны заниматься двумя главными нарывами. Первый из них — это остановка завода и второй — это покосы и дома. Мы должны держать население в неослабеваемой боязни, что покосы в конце концов отберут, как и дома, как и огороды. И если подтвердится из всего этого только одно — остановка завода, тогда достаточно спички и…
Вахтеров не договорил. Он любил, не договаривая, останавливаться на «и…». Не договаривал он потому, что не знал и сам, во что может вылиться и как повернуться их подрывная работа.
Поделиться планами, которые он вынашивал. Вахтеров не хотел, боясь уронить себя в глазах заговорщиков, если течение жизни внесет существенные коррективы, и тогда ему не удастся выглядеть прозорливцем, хитрым организатором. Каждый из штаба, кроме разве провизора Мерцаева, хотел бы оказаться удачливым Керенским мильвенского масштаба. Да и Мерцаев тоже был не прочь стать городским головой или мэром города — смотря по тому, каков будет образ правления после нового переворота. Мечтая о первом месте, заговорщики все же понимали, что Вахтеров, и только штабс-капитан Вахтеров, личный знакомый бесстрашного кумира эсеров Савинкова, может руководить восстанием и стать военным диктатором. От Вахтерова тянутся нити связей в могущественные центры. Так он не говорит, а лишь намекает, но все равно ясно, что на первое время его нужно подымать, а потом… А потом ему можно свернуть шею.
Штаб действовал через третьих лиц.
Игнатий Краснобаев, бывая у брата Африкана на правах раскаявшегося меньшевика, а ныне якобы сочувствующего большевикам, сокрушался, что крестьяне мстят мильвенцам поджогами за покосы. А поджогами занимался тот же вахтеровский штаб. Находились «верные» люди из Союза фронтовиков, которые за два штофа водки поджигали рабочий дом. А на другой или на третий день после пожара погорельцу приходило письмо с отпечатками красного петуха, машущего крыльями, с горящей спичкой в клюве. И подпись: «Покосы — крестьянам!» Листовка читалась всей улицей. Устанавливались ночные дежурства. Боязнь быть сожженным, лишиться крова пугала каждого. А дома поджигались и при охране, потому что и в голову не приходило, что поджигатели жили на тех же улицах, где возникали пожары.
Поиски преступников и авторов подметных писем с красным петухом не только не давали никаких результатов, но и озлобляли ни в чем не повинных крестьян из ближайших деревень. Мало того, что им не отдали покосы, так еще хотят оклеветать их, обвиняя в поджогах.
Всесвятский знал Мильву и мильвенцев лучше Вахтерова. Ему не нужно было слишком долго уговаривать гробовщика Судьбина, чтобы тот отправился в деревню сеять смуту под видом смиренного добытчика харчей, отдающего последние исподники в обмен на масло, яйца.
И Судьбин действовал:
— Зря на Советскую власть ропщут. Правильная это власть. Наша. Только она другой раз в неправильные руки попадает.
Судьбин не называл эти «неправильные руки». Он не раскрывал, кто именно плохие люди, которые «обезживотили народ». И если кто-то придирался, припирал его, он живехонько вывертывался и уклончиво говорил — мало ли от старого режима, от черного прижима всяких перекрашенных в Советы проникло. И точка.
Не нужна Судьбину Советская власть. Из его рук уходит дело. У него остался только один работник. Да и тот старик.
Всесвятскому совсем не трудно было командировать даровым агентом Шитикова — Саламандру.