Не правда ли, мило? И какой чудесный рефрен:
Предельная ясность и такой оптимизм: «Не будет денег, тебя продам».
У рабочих и служащих Мильвенского завода не было денег. В заводе работал только один электрический цех. Пользуясь даровой силой пруда, освещал дома богатых. Но и он грозил остановиться, так как некому и нечем было платить рабочим.
Воровство, порожденное разрухой, постепенно становилось бытовым явлением, которое даже оправдывалось окружающими. Воровали все, что имело сбыт. Появились приезжие скупщики из дальних и близких городов. Были в том числе и оптовые покупатели. Для них крали: электрические провода, олово, инструменты, сортовую сталь, ходовые болты, алюминиевые слитки, телефонный кабель и самое неожиданное, оказавшееся про запас в заводе. Теперь могли отвернуть и продать даже заводской свисток, если бы за него дали мало-мальски приличные деньги.
Сторожа завода стали главными ворами и посредниками воров. Неработающий рабочий, изнывая от безделья, оказывался подверженным всем порокам и, конечно, пьянству. Женщины, оставшиеся вдовами или солдатками, не отставали от мужчин. Появились увеселительные заведения, каких не знала Мильва.
Пересмотр нравственных норм сказался и на модах. Многие гимназистки очень скоро «выросли» из своих платьев. Рукава стали мешать девицам как никогда. И вообще считалось наиболее экономным покупать на платье ткани вдвое меньше, чем раньше.
Говорят, что одежда нередко бывает внутренним содержанием человека, вывернутым наружу. Если это так, то внутреннее содержание очень часто читалось по одежде настолько определенно, что знакомства и отношения укорачивались до нескольких часов.
Никогда Мильва не была такой бездельной, разгульной и пьяной. Случалось в старые годы приходить гулякам на бровях домой, но это масленичные или пасхальные эпизоды, а потом трезвела хмельная голова и руки обретали все свои золотые качества. А теперь каждый день в городском саду танцы-звонцы, как говорят в Мильве, или пляски-тряски.
Веселая Мильва выглядела оскорбительно и унизительно для всякого глаза старого мильвенца. Мильва-труженица, Мильва-семьянинка, блюстительница чистоты и святости супружеских отношений вдруг стала:
Неслыханное дело — появились курящие девки. Нога на ногу и сигаретка в подкрасненных губах. Господи! Да уж лучше твой религиозный опиум, чем этот табак.
Васильевна-Кумыниха, поднаторевшая в определении крепости и долговечности властей, видя все это, сказала:
— До покрова, пожалуй, не продержатся.
— А почему ты так думаешь, Васильевна?
— На износ живут. Нынче гули, завтра гули, глянь — и лапотки обули.
Другого мнения придерживался Сидор Петрович Непрелов. Для него Колчак был крепчак-смельчак, сильная правая царева рука, твердое правление без вывертов и загогулин. Поэтому, не дожидаясь приезда брата Герасима, он решил вернуть себе ферму со всеми земельными угодьями и теми, что раньше не принадлежали к ферме. Лишними не будут. Пойдут как проценты за пользование его добром и уплату за понесенные им потери.
После пасхи распогодилось так, что просто хоть паши. Видно, сам господь вместе с Непреловым радовался приходу белой армии и посылал на землю горячие лучи своего солнца, чтобы земля-матушка вздохнула полной грудью, вернувшись в законные руки своего хозяина.
Ждать нечего. Коли нет Советов, так нет и декретов. Начинать надо с того, чтобы избавиться от больного агронома Мишки Шадрина. Он после побега из камер скрывался где-то, а потом с уходом Вахтерова опять пришел на ферму начальником. Тогда Сидор объяснил ему, что не по своей воле он свез его в камеры, а по приказу. И теперь как-то неловко везти его на расправу вдругорядь. Но и держать у себя как? Куманек ведь.
Придя в комнату, где лежал Михаил Иванович Шадрин, Сидор сказал:
— Долго ты что-то хвораешь, агроном! Пора бы уж и честь знать. Дом-то ведь опять мой.
— Да ты потерпи уж, хозяин, денек-другой. Дольше не протяну. Тогда уж полным царем будешь, на месяцок или на два.
— Мало ты мне, восподин-товарищ, накуковываешь. Видно, не хочешь своей смертью умереть.
— А я и так не своей умираю, а — твоей.
— Это как же моей? У меня она своя, как и жизнь. Ты это что, товарищ Шадрин?
— То, что слышишь. Ты мне через камеры мою жизнь убавил. А я твою после смерти своей укорочу.
— Как же это?
— Являться буду. По горницам ночью буду ходить. Половицами скрипеть. Во ржи мертвяком лежать. В пшенице маревом чудиться.
— Убью! — замахнулся Сидор своим большим, тяжелым, жилистым кулаком. — Прикончу на один вздох.
— Не прикончишь.
— Это почему?
— Слаб ты против меня. Все будут знать, что ты доконал меня. А тебе-то уж никогда не забыть этого, — говорил, напрягая последние силы, Михаил Иванович, силясь улыбнуться. — Себя-то ведь не обманешь. А если обманешь, я напомню. За стол сяду рядом с тобой. Мне, мертвому, делать нечего будет. Я и днем являться могу, особенно суеверным.
Михаил Иванович Шадрин, умирая, видел, как трясется борода Сидора, и хотел простить его в последние минуты, но Сидор огрызнулся:
— Не пужай пуганых, могильная тля!
Шадрин, синея, напряг совсем последние силы и проскрежетал:
— Тогда жди меня сегодня ночью…
Сидор, обессиленный умирающим, выбежал на улицу. А Михаил Иванович Шадрин уже закрыл глаза, засыпая последним сном. И в этом последнем сне он видел Павлика Кулемина на красном коне во главе красной кавалерии, тоже на красных конях вступающей в Мильву.
В братских могилах многих уральских городов, заводов, сел покоились павшие в борьбе за революцию. Колчаковцы не щадили коммунистов и в могилах. Озверевшие белые шакалы вырывали мертвых и жгли. Кощунственно дымили черные костры, оставляя черные следы черного временщика Сибири.
Это же повторилось в Мильве. За городом пылал огромный костер. В городе пустела священная могила. Сжигание было публичным. Одних пригнали, другие — пришли сами.
Сидор порешил сжечь тело Михаила Ивановича Шадрина, чтобы он не появлялся ночью. И