так бы и сгорела в объятиях». — «Да ты что, Игорек?! Он меня позвал насчет Тинки поговорить… Ничего не было, ты что?» — «Ну да… А что, ты скажешь, если было?» — «Честное слово… — говорит, а сама на нож смотрит. — Ну ты что, совсем, что ли? — И пятится. — Ну, говорю же, ничего не было». — «Ну да, — говорю, — все три часа ничего и не было». Но нож я тогда убрал.
Я все-таки проводил Звереву. Потом я зашел домой, бросил сумку с книжками, схватил большой кусок хлеба с.двумя котлетами, сунул в пакет и побежал к Витьке. Он был на больничном. Мы с ним еще вчера договорились встретиться и пойти половить собак. Он думал, что я от Фомина денежки принесу, а я денежки Саньке отдал. «Да ладно, деньги у меня есть», — сказал Витек. «Ну, что тогда, будем?» — спросил я. «Что? Ловить?» — спросил Витек. «Ну, это само собой. Я насчет „Биомицина“. Если деньги есть, может, сходишь?» — «А где пить будем? — спросил Витек. — К Фомину я не пойду, меня там тошнит». Вся штука была в том, что три дня назад приезжал профессор Курьев и понавесил на свою дачу кучу новых замков. Кончилась наша лафа. «А мы к Серому подвалим, к Бесу». — «А что, у тебя ключи?» Витек подмигнул, потому что Серега мне давал раньше ключи, чтоб мы там со Зверевой встречались, когда он на Тинку переключился… Другая бы не пошла, а этой Зверевой все равно. Честное слово! У нее вместо души одни сиськи. Светик уж на что чудная — и то душевнее. «Ключи, ключи, — подмигнул я ему в ответ. — Есть и ключи».
В магазин он пошел один. Ему уже было восемнадцать, а моя мамаша просила Аннушку мне вино и сигареты не продавать. А удавка и мешок остались у меня… Я на всякий случай ждал его чуть в стороне. И тут я увидел рыжую собаку, за которой мы давно охотились, потому что шкура у нее была, как у лисы. Мы прозвали ее Каштанкой. Она сидела посреди дороги. Я просто обалдел. Она будто ждала кого-то. Ну, как собак оставляют около магазина, они сидят и ждут и смотрят на дверь. Только Каштанка смотрела не на дверь магазина, а на закрытый переезд, на товарняк, который полз в Москву. Я еще удивился, что она оказалась здесь, на станции, во владениях станционной стаи. Уж чего-чего, а повадки их мы изучили. Пока я думал все это, мои руки автоматически налаживали удавку. Тросик у нас был от старых велосипедных тормозов, составной и всегда путался, потому что узелок вечно задевал за все, цеплялся. Мы пробовали что-нибудь другое приспособить, но тросик оказался лучше всего. Во-первых, никакая собака его не перегрызет, а во-вторых, петля не висит, как веревочная. Как ты веревочную накинешь на собачью голову? А тут петля на конце палки стоит колечком. Вроде сачка, только без сетки. В общем, рассказывать долго, а привести в боевое положение удавку дело минутное. Наладил я ее и к Каштанке. Котлеты я уже съел, но кусок белого хлеба, рядом с которым они лежали, у меня еще был. Кусок пропитался котлетным жиром. Я бросил половину Каштанке. Красивая же, стерва, подумал я. Она проглотила кусок с лету и сидела, вытянув лисью мордочку и перебирая от нетерпения ногами. Наверное, хозяева, около которых она приживалась летом, угощали ее котлетами. Ведь сколько раз она не покупалась на колбасу… Потом я протянул левой рукой кусок, а правой начал осторожненько подводить сзади петлю. Она так уставилась на хлеб, что ничего не замечала. Но подойти и схватить боялась. Только лапами перебирала и попискивала от нетерпения… Я объясняю долго и не очень понятно, а длилось все это не больше минуты. И краем глаза увидел, что из телефонной будки выбежал Саня. Значит, это он там звонил, подумал я, заводя петлю, значит, еще не уехал в Москву. И тут я наконец накинул петлю на голову Каштанки и дернул за тросик. Каштанка тявкнула вроде даже удивленно и начала пятиться, крутя головой, и я почувствовал, что петля ей велика, что она вот-вот выскочит, а Саня бежал ко мне и что-то кричал, а я тянул за тросик (этот чертов узелок не пускал) и не понимал, что он кричит, а Каштанка уже почти уши протащила сквозь петлю, а я тяну что есть силы за тросик, а узелок не пускает, и вот он с хрустом с таким проскочил в скобочку и я почувствовал, как петля упруго сжимает ее горло, и тут наконец врубился в то, что Саня кричал на бегу, а он подбежал, вырывая удавку, и отпихнул меня. Я упал. Там дорога накатанная была, скользкая. Я даже обиделся. «Ну ты даешь!» — сказал я. — «Беги, идиот! Разорвут!» — закричал он. «Да нет же никого». И тут поезд наконец прополз через переезд, и я увидел стаю, впереди, голову набок, медленным, крупным галопом летел огромный черный корноухий пес. «Саня, атас! Атас! Саня!» — заорал я, лежа на дороге, и будто подлетел в воздух. И оттаскиваю Саню, а он растягивает петлю у Каштанки, а узелок в обратную сторону не проскакивает. «Отвал, Саня!» — кричу я. Он отшвырнул меня (я отъезжаю — скользко) и кричит: «Палку найди, палку!». И рвет руками петлю. Каштанка кусает его голые запястья, а корноухий летит…
Саня сидел на корточках, когда он налетел. Саня, может, устоял или увернулся бы как-нибудь, но вся штука в том, что он сидел на корточках и пытался разорвать петлю, а тросик от велосипедных тормозов голыми руками не разорвешь… Корноухий врезался в Саню башкой. Саня вскинул руками, и опрокинулся и стукнулся затылком об укатанную ледяную дорогу. На какую-то долю секунды остался так лежать с раскинутыми руками, с открытым горлом…
Я заорал: «А-а-а-а-а», — и на половине крика сорвал голос, перешел на сип. А пес и не слышал меня, он завис над Саней в мягком, тяжелом прыжке и, находясь еще в воздухе, своей разинутой пастью (я увидел, как шел от нее пар) дотянулся до Саниного горла… И тут я завизжал и шагнул к нему, и мне было трудно и больно шагать, потому что на ногах у меня висели черные грязные собаки, а я стал молотить их кулаками по спинам, по мордам, по хребтам, а Фраер крутился передо мной, и я обдирал руки о его клыки, а корноухий неподвижно стоял, уткнувшись пастью в Санино горло, и только кожа на его спине подрагивала волнами… И тут я увидел, как Санина рука царапнула ногтями дорогу, и Фраер наконец бросился на меня, и я, поскользнувшись, стал медленно падать и, падая, увидел, как корноухий теснее приник к Сане и потом дернул головой вверх, и что-то розовое, какие-то дымящиеся лоскутки свисали из его сомкнутой пасти, а из того места, где было белое Санино горло, в разные стороны, как из плохого крана, била черная кровь… А я все отталкивал и отталкивал слюнявую пасть Фраера, а ноги мои небольно рвали «братья», крутилась волчком Каштанка, пытаясь сбросить давящую петлю, Мефодий опасливо кашлял в стороне. Из магазина, размахивая пустой посудой, бежали кричащие люди, а корноухий стоял с задранной окровавленной мордой, как будто позировал перед фотографом. Я отключился…
Когда мы начали опускать гроб, я вдруг поднял глаза и увидел в толпе между могилами Серегу. Меня как толкнули. Когда мы несли гроб, я ничего не видел — только дорогу скользкую. Я только и думал, чтоб не поскользнуться. И ни разу не заплакал. Только заикался сильнее. У меня в тот день, когда погиб Саня, заикание началось на нервной почве. И прядь волос на затылке поседела. Меня за это на зоне Чиграшом звали. Я точно знаю, что затылок у меня поседел, когда я упал и увидел, что из Саниного горла в разные стороны кровь забила, как из порванного пожарного рукава… Я взглянул — тогда на кладбище — на Серегу, и кто-то внутри меня сказал: «Вот кто виноват!» Потом я пил с ребятами, потом я пил на поминках, я хотел, чтобы Серегино лицо не маячило передо мной. Потом я понял, что ничего у меня не получится. Вызвал его на улицу, медленно достал Толянову «самописку», щелкнул лезвием (я все еще думал, что не сделаю этого) и вдруг заорал, как там, на площади перед магазином, и почувствовал, как снова похолодела и омертвела кожа на затылке. Бес побежал от меня, я — за ним. Мы долго бежали раздетые. Потом он споткнулся, упал. Я споткнулся о его ноги и, валясь на него, с удовольствием ударил его ножом в грудь. Потом я скатился с него в сторону. Потом подбежали ребята. Они мне рассказывали, что он поднялся и бил меня ногами. Я промазал. Нож скользнул по ребру. Судья (хороший мужик, между прочим) сказал, что это самосуд, что я не имел права его судить и приговаривать… Он, наверное, прав, а тогда на суде я только и мечтал выйти побыстрее с зоны, приловить где-нибудь Серегу и от всей души, с удовольствием ударить. Только поточнее…
НАТАША
Я и не знала, что так может быть.
Когда мы приехали в Москву, когда стало ясно, что мы переехали, что с Одессой все связи оборваны, я любила Левушку. Тогда я любила его сильнее всего. Может, не сильнее, но как-то ярче, трепетнее, больнее…
Мы тогда уже полгода жили практически как муж и жена. Он уже не в Одессу приезжал в командировки, а в Москву. Настоящий дом его был там, на Слободке у бабы Шуры…
Нет, я все же не понимаю, как это могло быть… Неужели это заложено в каждой? Или только я такая дрянь?
Когда ехали в Москву, я все про них знала наперед. Левушка говорил, что они увидят меня и полюбят. Как они такие могли меня полюбить? Если б это произошло, я бы пошла на чердак и удавилась.
Отец вышел в полосатой пижаме. Как в плохих фильмах пятидесятых годов. Он вышел с газетой подмышкой и с сигаретой во рту. Я хихикнула про себя. Я подумала, что он собрался идти в сортир, а мой приход ему помешал. Он молча посмотрел на меня и ушел в свою комнату, и больше я его ни разу в жизни