Позже, когда безумие начало покидать его, он ушёл в самого себя, сидел в углу мастерской и глядел в пространство и ни слова ни с кем не говорил. Но по ночам я слышал, как он в комнате своей скорбит и шепчет молитвы. А в день св. Стефана он исчез из города, и никто не знал, куда он ушёл.
Случилось так, что спустя три года, по пути в Рим, я остановился в монастыре серафических братьев, где хранятся повязка от волос и пояс Пречистой Девы, а также моток пряжи её собственного изделия. И в сопровождении настоятеля я пошёл в часовню взглянуть на святые реликвии. Там увидел я монаха, стоявшего на помосте, и не сразу узнал в нем бывшего мастера моего Джовансимоне.
— Он помешался в разуме, — сказал настоятель, — но полон замыслов поистине великих. Мы называем его Мастером Страшного суда. Ибо пишет он только это, постоянно только это. И когда я говорю ему: „Мастер, сюда бы поместить благовещение, а на ту стену исцеление агнца или свадьбу в Кане Галилейской', — он приходит в сильный гнев, и нужно уступать его желанию.
Солнце заходило, и розоватый свет падал сквозь окна на каменные плиты. И я увидел на стене парящую скалу Бога, и долину Иосафата, и хор спасённых душ, и многообразных демонов ада, и огненную геенну, а себя самого Мастер изобразил среди осуждённых, и все это было представлено так правдиво, что трепет ужаса охватил меня.
— Мастер Джовансимоне! — окликнул я его, но он меня не узнал. Дрожащими руками, продолжая молиться, он писал фигуру одного гневного херувима с такою стремительностью, словно духи преисподней все ещё гнались за ним.
* * *
Больше я ничего не могу сообщить про Мастера Страшного суда. Ибо когда я спустя несколько недель опять прибыл в эту обитель, часовня была пуста, и монахи показали мне его могилу. Да спасёт его и всех нас в день восстания из мёртвых Иисус, утренняя звезда, упование наше.
Мессира Салимбени, которого я называю истинным Мастером Страшного суда, я не видел с той ночи. Возможно, он возвратился в отдалённое восточное королевство, где провёл столько лет своей жизни. Но тайну его искусства я сохранил в памяти и привожу её здесь для тех, кто силён и уверен в себе. Возьми, самонадеянный человек, настоянного на водке корментиля три доли. Возьми затем…»
Глава XXI
— Дальше! Дальше! — торопил доктор Горский.
— Это все, — сказал Феликс, — на этом рукопись обрывается посредине фразы.
— Не может быть! — крикнул доктор Горский. — Это ещё не конец. Главное впереди. Покажите.
— Убедитесь сами, доктор. Продолжения нет никакого. Дальше идут только географические карты, испанские провинции: Granata et Murcia, utriusque Castilliae nova descriptio, insulas Balearides et Pytinsae. На оборотной стороне — ничего. Andalusia continens Sevillam et Cordubam. Ни малейшего следа каких-либо рукописных заметок. Сообщение осталось неоконченным.
— Но состав снадобья? Откуда знал Ойген Бишоф состав снадобья? Конец сообщения должен где-то быть. Вы пропустили одну страницу, Феликс. Посмотрите ещё раз.
Мы стояли, все трое склонившись над фолиантом. Феликс медленно перелистывал его от конца к началу.
— Здесь недостаёт листа, — сказал вдруг доктор Горский. — Здесь, между Астурией и обеими Кастильями, лист вырезан.
— Вы правы, — подтвердил Феликс — Лист вырезан как бы тупым ножом.
Доктор Горский хлопнул себя рукой по лбу.
— Сольгруб! — крикнул он. — Это сделал Сольгруб! Вы понимаете? Он хотел помешать… не допустить, чтобы кто-нибудь после него повторил эксперимент! Он уничтожил последнюю страницу сообщения, ту, где указан был состав снадобья… Что нам теперь предпринять, Феликс?
— Да, что теперь предпринять?
Они в беспомощности смотрели друг на друга.
— Я должен вам сознаться, — сказал доктор Горский, —что у меня было намерение испытать на самом себе действие снадобья, разумеется, приняв все меры предосторожности.
— У меня было то же намерение, — сказал Феликс.
— Нет, Феликс, вам бы я этого ни за что не позволил, вы профан в медицине, — но к чему спорить? Кончено! Никто из вас троих никогда не узнает, какие непостижимые силы вогнали в загадочную смерть Сольгруба, Ойгена Бишофа и Бог весть сколько ещё других людей.
Он захлопнул тяжёлую, окованную медью крышку фолианта.
— Никого эта книга уже не введёт в соблазн, — сказал он. — Сольгруб, наш бедный Сольгруб был последнею жертвою. Чем дольше я обдумывал эту историю… физиология мозга даёт нам, Феликс, некоторую путеводную нить. У меня сложилась определённая теория. Нет, я не
верю, что то было видение Страшного суда. Я склонён скорее предположить, что действие снадобья в каждом отдельном случае…
Я вскочил. Внезапно меня осенила мысль, всецело меня захватившая, совершенно выведшая меня из равновесия. Я был не в силах скрыть своё волнение. Взглянул на Феликса и на доктора Горского… Они не обращали на меня внимания. Я вышел из комнаты.
Скорей бы пробежать через сад, пока они не заметили моего исчезновения! Нет, тайна не утрачена, там лежит она и ждёт меня. Я… один я должен узнать истину. Ещё только несколько шагов…
Дверь в павильон была открыта. Все оставалось в том виде, в каком сохранилось у меня в памяти с того вечера: на письменном столе револьвер, на диване шотландский плед… Опрокинутая чернильница, сломанный бюст Инфлянда… Ничего тут не сдвинули с места, и вот на столе — моя трубка.
Я взял её в руки, пришлось удалить тонкий слой пепла, и затем курево показалось: черновато- коричневая смесь, снадобье, считавшееся утраченным, зелье сиенского врача, вырвавшее у Джовансимоне Киджи сознание в убийстве.
Когда я зажёг спичку, во мне проснулся лёгкий страх перед неведомым, ожидавшим меня. Страх? Нет, это не был страх, это было чувство, с каким пловец бросается с берега в глубокую воду. Вода захлестнёт его, но он знает, что выплывет мгновением позже. Именно так чувствовал я себя. В своих нервах я был уверен. Я ждал видений Страшного суда, ждал их равнодушно, почти даже с любопытством. В умственном всеоружии человека нашей эпохи ожидал я призрака былых времён… «Наваждение все то, что ты увидишь», — сказал я себе и затянулся из трубки в первый раз.
Не произошло ничего. Сквозь сизое облако дыма я увидел маску Бетховена на стене и сквозь открытое окно несколько зелёных веток каштана, которые раскачивались от ветра, и над ними клочок серого неба. По полу полз большой, с синеватым отливом жук незнакомого мне вида, но его я уже раньше заметил.
Вторая и третья затяжки… Странный кисловатый аромат снадобья ощутил я только теперь и только на мгновение, он очень быстро улетучился. У меня возникло жуткое опасение, как бы меня не застигли здесь Феликс и доктор Горский, и я выглянул в окно. Но сад был безлюден. Они сидели в комнате, спорили и, по — видимому, совсем не замечали моего отсутствия.
Помню, что в общем я сделал пять затяжек из трубки. Потом посреди комнаты появился гибисковый куст.
Я вполне сознавал, что это галлюцинация, возникший в памяти образ, но исполненный такой непередаваемой жизненности и пластичности, что я невольно шагнул в его сторону. Я пересчитал лилово- красные цветы на кусте, их было, насколько я мог видеть, восемь, а девятый, темно-красный, распустился в тот миг, когда я взглянул на него.
Внезапно гибисковый куст исчез, и на его месте я увидел темно-зеленые листья пальмы и прислонившегося к её стволу китайца в серебристо-серой шёлковой одежде. Прежде всего мне бросилось в глаза его несуразное уродство, у него было лицо новорождённого младенца, но я не испугался, я отлично знал, что моё непомерно возбужденное снадобьем воображение создаёт образ, который где-то в чужих краях запечатлелся однажды в моей памяти. Но это воспоминание предстало передо мною в необъяснимом и чудовищном искажении. В этой стадии эксперимента я все ещё был хладнокровным и спокойным наблюдателем весьма странного оптического явления. Стол, и диван, и контуры комнаты я видел ещё и теперь, но они казались мне призрачными и ненастоящими, как смутное и сбивчивое воспоминание о чем-то, бывшем давно.
Потом этот образ был вытеснен видением кирпичной стены и открытого сарая. Оно несколько минут