urbs, устроенный руками человека? Только созданный Богом живой организм превосходит его разумностью и тонкостью строения, в котором одно естественно служит другому, в котором все корпускулы взаимосвязаны, подобно людской круговой поруке, и если одна частица целого вдруг выпадает, то все целое либо страдает, либо совсем разваливается. Посмотрите на город, господин Юхан! Разве в нем одно не служит другому? Разве церковь его не сердце его, а ратуша с заседающими в ней бургомистрами и ратманами – не мозг ли его? Рыночная площадь, заметьте, как схожа с желудком, а улицы, переулки, переходы, лестницы – с сосудами, по которым растекаются живительные соки – люди. Гавань – это рот, причалы – зубы, окна – глаза, цехи ремесленников – руки… Сходств немало! Что-то входит в организм и в нем остается; ненужное стекает по водостоку в Траве или вывозится с мусором; произведенное ремесленниками расходится по миру; а если страдает от недуга тело – от того голова не болит ли! если где-нибудь на Фляйшштрассе, будто нарыв, зреет заговор мясников, не тревожит ли это членов совета! если воспалена десна, не мучится ли от того вся плоть!… Но живое существо – творение Господа, а город, несущий в основе своей те же начала, – творение человека, который стремится тут приблизиться к Господу… – при этих словах датчанин взялся за голову. – О, бедный Морталис! Куда завели тебя твои речи! Пора уже делать вывод. А он таков: творение человеческих рук, в коем одна корпускула служит другой и одна без другой не обходится, будь то корабль, или дом, или книга, – приближает человека к Господу, ибо человек здесь выступает в роли Творца. Но оговорюсь: творение, созданное человеком, должно быть добродетельно по сути и не должно заключать в себе зла и причинять зло. Только Господь имеет право судить и карать. Человек может приблизиться к Нему, только созидая. И всякий раз, когда человек принимается за суд и казни, он ошибается, поскольку ему не дано по-настоящему помнить, знать и предвидеть…
Вот куда вывели речи Проспера Морталиса. И еще неизвестно, куда бы они вообще ученого датчанина завели, если бы взгляд его не остановился на раскрытом окне во втором этаже одного из домов.
Морталис воскликнул:
– Ах, magister navis, взгляните на ту грустящую девицу в окне. Какой совершенный organismoz! Как, наверное, нелегко далось его создание Господу!…
Все четверо обратили лица к раскрытому окну.
А Месяц покачал головой:
– Вот хитрый Морталис!… Он ведет возвышенные речи о Господе, а глаза его тем временем не пропускают прекрасных девиц.
– Да, она хороша! – согласился Линнеус. – Но думаю, что организмус ее навряд ли – дело рук Господа. Никто не убедит меня в противном: эта красавица началась в обыкновенной земной постели. Вовсе не в заоблачном саду…
Андрее, не замечающий иных женщин, кроме своей Люсии, не сказал ничего.
Когда они проходили под самым окном, то увидели человека, появившегося возле девушки из глубины комнаты, – по виду простого матроса или подмастерье, так как сразу бросалось в глаза, что одет он был небогато, даже неожиданно просто для такого роскошного дома. В этих стенах он сошел бы скорее за прислугу, нежели за хозяина или гостя; но держался он не как прислуга. Полуобняв девушку, человек пытался привлечь ее к себе, а она, наоборот, желая отдалиться, с принужденным неестественным смехом проскользнула у него иод рукой – и при этом локтем задела горшок с цветком, стоявший на подоконнике. Горшок вывалился наружу, и если бы Месяц в ту минуту не видел происходящего и не успел бы увернуться, то горшок как раз угодил бы ему в голову. Но этого к счастью не произошло. Ударившись о мостовую, горшок разлетелся на мелкие осколки. А те двое, что были виновниками неловкого происшествия, тут же высунулись из окна. Красавица-девица, подавляя разбиравший ее смех, на сей раз очень естественный, зажимала себе рот ладонью. Глаза же ее были полны веселостью… Впрочем, она скоро спряталась, ибо не пристало скромной девице из почтенного семейства в упор разглядывать незнакомых ей мужчин, даже если перед тем она едва не разбила одному из них голову. А тот человек из комнаты, глаза и волосы которого оказались черными, как вороново крыло, обратился к Месяцу, словно знал наверняка, что он среди этих четверых – первый:
– Не откажите в любезности, сударь! Постучите в дверь и скажите прислуге, чтоб замела сор. На мостовой грязно – нехорошо!…
Взгляд незнакомца был пронзительный, сверлящий, речь – напротив, мягкая, вкрадчивая, даже, пожалуй, тихая, но все-таки это была речь человека, который привык, чтобы ему подчинялись, – вероятно, глаза усиливали действие негромких слов; как будто глаза волхва, – они цеплялись, приклеивались к собеседнику, проникали внутрь него, наводя беспокойство и повелевая вслушиваться в тихую речь. В общих чертах облик незнакомца был не из приятных, но и безобразным его нельзя было назвать. В этом типе, по- видимому, ярче, чем в других людях, проявлялась зависимость внешнего от внутреннего: доброе содержание сделало бы это лицо красивым. Пусть бы надел эту маску священник, болящий за паству, или заботливый praeceptor[21]*, или любящий поэт – тогда маска бы ожила, и все это были бы лучшие, уважаемые люди. Но за обликом этого человека не виделось доброты.
Как бы то ни было, просьба незнакомца прозвучала в вежливых выражениях, и ничто не мешало ее исполнить. Датчанин Морталис, приметив одобрение Месяца, с готовностью устремился к ступенькам крыльца. Попутно он громким голосом оповестил жителей переулка о том, что в двери к такой прекрасной даме готов стучаться всю жизнь. Он был веселый человек, Проспер Морталис, и не упускал случая пошутить.
Черноглазый незнакомец, выслушав слова датчанина, пробурчал что-то невнятное и закрыл окно.
Глава 4
За ночь непогода разгулялась: тот ветер, что вечером пригнал тучи, к утру обратился в штормовой. Многие суда, покинувшие накануне любекскую гавань, наутро вернулись. Моряки с этих судов говорили, что на побережье творится нечто ужасное: будто между валами проглядывает дно, а вал время от времени накатывается на вал, и тогда они, борясь друг с другом и обгоняя один одного, почти не отстают от ветра. Но когда они достигают земли, то оставляют на пей следы невероятных разрушений, – кое-где, говорили, обвалились кручи, нескольких рыбацких селений как не бывало, в любекской бухте будто бы случилось наводнение, а воды Траве в нижнем течении вышли из берегов. Рассказывали, что после такого ветра моряки даже в штиль придерживают шляпы. Суеверные же говорили, что здесь не обошлось без нечистой силы. Еще /кили на побережье старики, которые помнили Великий шторм, – когда сошлись на далеком севере семь лапландских колдунов и, сговорившись, окружили всю Скандинавию поясом штормов, а застегнули тот пояс белой как мел рыбьей костью,.. целых тридцать три дня удерживали ту кость в своих руках…
Всегда, когда на море штормило, в трактирах Любека было людно. Но даже в самый сильный шторм хватало в трактирах места всем, в ком от голода урчало в желудке, кто спешил надеть на голову виноградный венок Вакха и искал общества вакханок-менад, и у кого в кошельке при каждом шаге позванивало и просилось наружу нескудное серебро, – потому что, как во всяком городе на перепутье, в Любеке было множество трактиров, а еще бытовал такой обычай – если под крышей становилось тесно, выносили столы на улицу. Россияне, каждый из которых получил немало денег из той суммы, что удалось выручить от продажи мехов в Копенгагене, решили проверить, имеет ли датский далер ход в немецком городе. Сошли на берег все, кроме кормчего Копейки, и разошлись по трактирам. Оказалось, что в Любеке далер так же резво катился по столу, как и в датском королевстве, и вино, купленное на него, было хмельное и приятное на вкус, и девочки, привлеченные его блеском, хоть и не разумели ни на грош по- русски, – зато на целый московский рубль были веселы, понятливы и податливы. А большего и не требовалось.
Трактирщик Манфред Клюге арендовал для своего заведения под названием «Танцующий Дик» подвал и три комнаты на втором этаже в доме по Унтертраве. Дело свое прибыльное, но беспокойное