Но время было уже другое. В такие времена невольно приходит в голову, что причастность к цивилизации способствует очищению нравов: лица, приближенные ко двору, становятся деликатнее в доносах и осторожнее в приемах истребления врагов; они начинают мыслить о государственных реформах; создаются комиссии; подаются проекты; в аппарате управления появляются, пока на секретарских должностях, новые люди.
Нечто подобное мы наблюдаем во второй половине пятидесятых годов ввиду приближающейся кончины Елисаветы Петровны. Все близстоящие знают, что чем ближе к трону они находятся сейчас, тем дальше могут вылететь при новой царствующей особе. Поэтому они оглядываются на великокняжескую чету.
Однако никто не знает, на кого из двоих следует оглядываться наиболее подобострастно, ибо все видят: между новым Петром и новой Екатериной нет и не может быть согласия. Все понимают: самое страшное впереди, ибо помнят, как после смерти первого Петра всякое новое царствование начиналось переворотом, причем каждый раз все более шумным.
Как сделается переворот на сей раз? Кто станет его главным действующим лицом? Екатерина с младенцем Павлом на руках?[77] Екатерина без младенца? Сам младенец?
Но даже если кончина Елисаветы Петровны состоится благопристойно, восшествие ее племянника – будь оно тысячу раз законным – действо, едва ли не рискованнейшее, чем переворот: новый Петр долго думать не будет – такие указы и манифесты запустит, что потом тридцать лет станем расхлебывать. Впрочем, манифесты и указы – ладно, это дело государственное: страна большая – выдержит. А ну как высочайшим гневом по персонам шарахнет?
Все всё видят, все всё знают, но боятся про то мыслить, и посему никто ничего не говорит не токмо что друг другу, но и себе.
Так, в молчаливом отогнании тяжелых мыслей, проходит следствие над графом Бестужевым-Рюминым. Все его преступления смыкаются на одном пункте: «предпочтительно искал милости у великой княгини, а не так много у великого князя» (
По Петербургу ползет слух: новую Екатерину собираются отослать.
У слова
Словом, когда слух дошел до самой Екатерины, она увидела себя в опаснейшем положении. Спасти ее мог только сильный семейный скандал – со всеми необходимыми для этого ритуала обрядами: с показыванием горькой незаслуженной обиды, с бурной истерикой, с крупными слезами и обмороком. – Это был единственный язык, на котором государыня Елисавета Петровна могла бы признать отсутствие за душой невестки политических капризов.
Тот вечер великий князь Петр Федорович хотел провести вместе с Елисаветой Воронцовой. Зная это, Екатерина сказала ему, что поедет в театр (а значит, ее должны сопровождать фрейлины, и в их числе Воронцова). Великий князь воспалился гневом и стал кричать, что запретит подавать карету. Великая княгиня хладнокровно отвечала, что, коли так, она пойдет в театр пешком. Великий князь в изнеможении от спора с упрямой супругой убежал на свою половину.[78]
Незадолго до начатия спектакля Екатерина послала узнать у графа Александра Ивановича Шувалова, подана ли карета. Граф Шувалов пришел самолично и доложил, что великий князь не изволил приказать подавать карету. Тогда Екатерина, равномерно повышая голос до состояния дрожи, стала выговаривать Александру Ивановичу, что ей наскучило жить в ненависти, которой ее окружил ее супруг, и в немилости, которую насылает на нее государыня, что она чувствует, что она всем в тягость, что она желает всем добра, но никто не хочет этого заметить, что она больше не может выносить такого трудного положения и что она сейчас же, немедленно, будет писать государыне письмо с просьбой отпустить ее на родину, и пусть граф Шувалов попробует не доставить этого письма императрице. От волнения Александр Иванович только примаргивал глазом, как он обычно делал в минуты опасности.
«Мой Шувалов испугался взятого мною решительного тона, – с удовольствием вспоминала она эту сцену, – он вышел, а я села писать свое письмо императрице по-русски и сделала его, насколько могла, более трогательным. Я начала с того, что благодарила ее за все милости и благодеяния, какими она меня осыпала с моего приезда в Россию, говоря, что, к несчастию, события доказали, что я их не заслужила, потому что только навлекла на себя ненависть великого князя и явную немилость Ея Императорского Величества; что, видя свое несчастие и то, что я сохну со скуки в моей комнате, где меня лишают даже самого невинного времяпрепровождения, я ее убедительно прошу положить конец моим несчастиям, отослав меня к моим родным таким способом, какой она найдет подходящим, что так как я не вижу своих детей, хотя и живу с ними в одном доме, то для меня становится безразличным, быть ли в том же месте, где и они, или в нескольких ста верстах от них…» И проч., и проч., и проч.
Граф Александр Иванович Шувалов передал письмо государыне, и та велела ему сказать невестке, что сама с нею поговорит, когда найдет нужным.
Время шло, разговора не было.
Начался Великий пост, и Екатерина стала говеть – «чтобы видели мою приверженность к православной вере», как она сама говорила. Очень скоро она довела свое телесное и душевное здравие до такого градуса, когда самоничтожнейший повод стимулирует взрыв абсолютно искренней истерики. Взрыв принял на себя граф Шувалов, обязанный по долгу службы доносить государыне о состоянии великой княгини. Екатерина заливалась крупными слезами и умоляла графа передать императрице, что она не может жить в таком положении, что она просит отпустить ее на родину, – и далее повторялся текст письма. Граф Шувалов, растрогавшись, зарыдал сам.
Остаток дня Екатерина провела в слезах и почти ничего не ела. Вечером к ней осторожно вошла одна из ее камер-дам – Шаргородская. Они стали плакать вместе, и Шаргородская сказала, что ее дядя, духовник государыни, обещал всё уладить: пусть только Екатерина скажется сегодня больной и станет просить исповеди.
Так и сделали. Среди ночи Екатерина зазвонила в колокольчик, и когда одна из комнатных девушек прибежала, она сказала, что чувствует себя дурно и нуждается в немедленной исповеди. Вместо духовника прибежал всполошенный граф Шувалов и, увидев свою подотчетную в умирающем виде, призвал докторов. Прибежали доктора, но Екатерина на все их приступы отвечала, что телу ее помощь больше не надобна, а хочет она теперь только спасти душу.
Пришел священник. Часа полтора она рассказывала ему всё, что рассказывала в письме государыне и о чем рыдала перед Шуваловым. Уже рассветало, когда они решили, что он сейчас же, не медля, отправится в покои императрицы и, дождавшись ее пробуждения, расскажет, что продолжительное пребывание в горести не только подорвет здоровье великой княгини, но и непременно уморит ее в самом скором времени. Говорят, легковерный великий князь в тот вечер пообещал Елисавете Воронцовой жениться на ней, лишь только Екатерина умрет.
Но она не собиралась умирать, а государыня, узнав о происшедшем, тотчас назначила свидание.
Следующей ночью, в половине второго, граф Александр Иванович пришел к великой княгине и повел ее в покои императрицы. Идти было недалеко: в другую часть дворца.
С порога Екатерина бросилась в ноги свекрови и, обливая ей платье слезами, стала умолять об отпуске из России. Государыня Елисавета Петровна была податлива на рыдания и тоже прослезилась. Но может ли одна женщина, подозревающая другую женщину в коварстве против себя, переменить мнение в минуту? Нет, тут нужен долгий, изнурительный разговор, прерываемый осушением слез, порывистым хождением по комнате, напряженным молчанием и новыми слезами.
– Как? Вы хотите, чтобы я вас отослала? – скорее соболезнующе, чем негодующе спросила государыня. – Не забудьте, что у вас есть дети.
– Мои дети в ваших руках, – отвечала невестка, – и лучше этого ничего для них не может быть; я надеюсь, вы их не покинете.
– Но как объяснить обществу причину этой отсылки? Чем вы будете жить у ваших родных?
Так, или примерно так, начался разговор. Ни та, ни другая, разумеется, не думали всерьез ни о какой