l:href='#n_108'>[108] «<…> он кроток, чрезвычайно учтив, предупредителен и веселого нрава. Под этою прекрасною наружностью скрывается душа превосходнейшая, самая честная и возвышенная, и вместе с тем самая чистая и невинная, которая знает зло только с отталкивающей его стороны и вообще сведуща о дурном лишь насколько это нужно, чтобы вооружиться решимостью самому избегать его и не одобрять его в других».
Очевидно, что эти слова служат целям сватовской кампании – так же, как, например, другая реплика Сольмса о Павле: «В него легко влюбиться любой девице. Хотя он невысокого роста, но очень красив лицом; весьма правильно сложен; разговоры и манеры его приятны» (
Но очевидно и то, что подобная реклама добродетелей царственного жениха рисует портрет не только необходимый для будущей семейной жизни. В контурах сольмсовского портрета, проведенных мнением Никиты Ивановича Панина, проступает почти уже забытая в XVIII веке альтернатива рыцарских времен: честь против зла. Мнение Никиты Ивановича рисует героя добра с утонченной душой и высокими чувствованиями. Еще несколько штрихов – и мы увидим на подступах к нашему трону Дон Кихота нового времени.
И вот в начале июня 1773 года его везут в Гатчину, тогда еще имение Григория Орлова: здесь он должен встретиться со своей Дульцинеей – принцессой Вильгельминой.
6-го июня принцесса вместе с двумя сестрами и матерью – ланд-графиней Гессен-Дармштадтской – была морем доставлена в Ревель и оттуда ее повезли на первое свидание с будущим мужем. Они знают друг друга еще только по портретам и чужим мнениям. Минута первого свидания приближается с каждой верстой, пройденной экипажем, медленно ползущим по нашим длинным дорогам из Ревеля в Гатчину.
Павел ждет и записывает в тайную тетрадь:
«
Я спустился к графу Панину, где постепенно начали собираться все наши и те, которые должны были меня провожать. Бесконечные волнения все усиливались по мере того, как время отъезда наступало. Кареты были поданы. <…>
Проехав Гатчинские ворота, мы заметили, что издали поднялась пыль, и думали, что вот уже императрица с ландграфиней и ее дочерьми; каково же было наше удивление, когда мы увидели телегу с сеном. Через некоторое время пыль снова поднялась, и мы более не сомневались, что это едет императрица с остальными. Когда кареты были уже близко, мы велели остановить свою и вышли. Я сделал несколько шагов по направлению к их остановившейся карете. Из нее начали выходить. Первая вышла императрица, вторая ландграфиня. Императрица представила меня ландграфине следующими словами: «Вот ландграфиня Гессен-Дармштадтская, и вот принцессы – ее дочери. При этом она называла каждую по имени. Я отрекомендовался милости ландграфини и не нашел слов для принцесс. <…>
Я удалился тотчас после ужина и первым делом отправился к графу Панину узнать, как я себя вел и доволен ли он мною. Он сказал, что доволен мною, и я был в восторге. Несмотря на свою усталость, я все ходил по моей комнате, насвистывая и вспоминая виденное и слышанное. В этот момент мой выбор почти уже остановился на принцессе Вильгельмине, которая мне больше всех нравилась, и всю ночь я ее видел во сне» (
Что же такое надо было сделать, чтобы этот трогательный юноша стал грозным угнетателем отечества – Калигулой осьмнадцатого столетия? Какой тяжкий опыт надо приобрести, чтобы душа замкнулась в настороженном подозрении к самым близким людям? Кто виноват?
Или не надо ничего приобретать, а все, что будет, – уже сейчас есть в душе, и, зная, что и как будет, мы уже в настоящую минуту сможем различать симптомы будущих трагедий? Не есть ли нынешняя волнительность – залог неуверенности в себе, а значит, и подозрительности к другим и, следовательно, угнетения их своими неврозами? То, что сейчас поверяется дневнику и Никите Ивановичу Панину, впоследствии не будет поверяться никому, и эта невозможность души излиться в своих сомнениях сделает то, что сделала, – человек, оставшийся наедине со своей душой, станет метаться от одной крайности к другой, а поскольку этот человек станет распорядителем чужих судеб, то и все его подданные окажутся подвержены этим метаниям, пребудут в отчаянии от незнания своего завтрашнего дня и уподобят царствование императора Павла действию непредсказуемых природных стихий.
Впрочем, человек есть тайна. По одному эпизоду, к тому же случайно известному, нельзя судить об истории чужой души, даже если мы располагаем самыми совершенными психологическими методиками.
Посему вернемся вспять и вспомним о записях, которые делал один из гувернеров его высочества – Семен Порошин. В свое время, когда речь шла о детстве великого князя, мы уже цитировали некоторые из этих записей – то были разрозненные собственные припоминания Павла об отдельных эпизодах его жизни с двух до шести лет. Однако по тем припоминаниям невозможно составить ни малейшего понятия о тайнах его нрава.
Но вот кавалеру Порошину пришла светлая мысль: вести поденные записи.
Он начал свой дневник в день десятилетия Павла – 20-го сентября 1764-го – и продолжал в течение года и трех месяцев, пока об этих записях не узнал Никита Иванович Панин. После сего дневник был конфискован, а Порошин от Павла удален.
По счастью, дневник уцелел:
Семена Порошина ЗАПИСКИ, служащие к истории
Его Императорского Высочества Благоверного Государя
Цесаревича и Великого Князя ПАВЛА ПЕТРОВИЧА
<Извлечения>
1764
Весьма сожалею я, что с самого моего вступления ко Двору Его Императорского Высочества не пришло мне на мысль записывать каждый день упражнения и разговоры вселюбезнейшего Наследника Российского Престолу <…>. Если в сих повседневных записках кому что маловажным покажется, тому я отвечаю, что иногда по-видимому и неважные бы вещи лучше, нежели прямые дела, изображают нрав и склонности человеческие, особливо в нежной младости. <…> – Всякой вечер записывал я, что днем произо<шло>, и не мог на то употребить более часа или полутора часа времени, за другими моими упражнениями и делами. Впрочем, вить это и не настоящая Его Высочества история, а только записки, служащие к составлению его истории. <…> Справедливость и беспристрастие, украшающие Историю, наблюдены здесь с наисовершеннейшею точностию.
20 сентября. Понедельник.[109] День рождения Его Императорского Высочества: минуло десять лет. Поутру Отец Платон говорил Его Высочеству в покоях его небольшое поздравление, весьма разумно сложенное. Потом пошли к Ея Величеству на половину; оттуда за Ея Величеством к обедне. <…> Из церкви пошли на половину к Ея Величеству, где, приняв поздравления от чужестранных министров и пробыв несколько времени во внутренних покоях у Ея Величества, изволил Его Высочество возвратиться к себе и там паки принимал поздравления. <…> Потом, позавтракавши несколько, изволил пойтить к обеденному столу Ея Величества <…>. После стола