Я слушал спокойно. Только это и оправдывает мое присутствие на спутнике этой планеты, которая может позволить себе времена года. В этом оправдании я нуждался больше, чем они. Копии. Если бы они знали об этом…
Я пригляделся к нему внимательнее. Его освещенное солнцем лицо выглядело молодым. Более молодым, чем когда-либо. И только вокруг глаз появлялись морщинки, когда он прищуривался.
Если бы знали… Мне неоднократно приходило на ум, что это знает он один. Тот, кто смотрит сейчас на меня из-под прищуренных век. И улыбается, говоря о весеннем севе. Что он с полным сознанием принял игру, которую я ему навязал. Потому что знает, что я играю сам с собой.
Человек, который дал ему мозг и тело, погиб. Копии того же самого человека было суждено погибнуть, чтобы дать мозг мне. Я не мог и не хотел думать, с которым из Петров разговаривал тогда, на борту «Идиомы», перед началом достопамятной «проверки». С тем, которого год назад похоронили неподалеку отсюда, в месте, о котором никто передо мной даже не заикнулся, или с тем, который сидит теперь тут, с лицом настолько просветленным, словно думает о Земле, и с белым от солнца волосами.
Не мог думать и не хотел. Но вот не думал ли?
Ведь он-то знал. Если это был он, то он был должен помнить каждое слово. И нечто большее, чем слова. Что несколько часов он был рядом с человеком, с которым мог бы разговаривать. В том понимании, которое я вкладываю в слово «разговор».
Меня охватило нетерпение. Должен ли я раз за разом переживать одно и то же?
Должно быть, я сделал какой-то жест, так как он неожиданно замолчал. С минуту стояло молчание. Я поднял голову и испытующе посмотрел на него.
— Это все, — сказал он. — Мы хотим перегородить реку и нашли подходящее место в полутора километрах отсюда. Сделаем там небольшую энергостанцию и водохранилище. Думаю, это второе окажется более впечатляющим, — добавил он с улыбкой. — Мы как раз собирались начать бурение в том месте, но как-то руки не доходили. Время есть…
Время у них было, вне всякого сомнения.
Я молчал. И смотрел ему прямо в глаза. Но ничего не чувствовал. Только в этот момент я осознал это. Что мы сидим за этим залитым солнцем деревянным столом, он и я, и попросту заняты своим делом.
Я невольно выпрямился. Если уж я подумал, что ничего не чувствую, значит, через минуту это начнется. Я приготавливался. Но не отводил глаз.
Если бы я был скульптором, я мог бы теперь закрыть глаза и вылепить его лицо. Не теперь. И в нескольких сотнях тысяч километров отсюда, во мраке лунной базы. В любой день и любую ночь.
Но я до сих пор ничего не чувствую. Нет во мне ни следа привычной враждебности, отвращения, даже неприязни. Не значит ли это, что я наконец-то перегорел и теперь буду жить в мире? Вчера на базе, когда я кончил писать, то размышлял об одиночестве.
Почему мне пришло это в голову? И именно сейчас?
Я устроился поудобнее. Положил руки на подлокотники и вытянул ноги. Почувствовал вкус воздуха. Был он свежим, пропитанным запахом растительности в первый день после сезона ненастья.
Прикрыл глаза. Не для того, чтобы в воображении вызвать облик Петра. Чтобы он не мешал. Я нуждался в покое. Даже солнечный свет, четко вырисовывающий контуры строений, ограды и неподвижные деревья, затруднял мне осознать подлинный смысл чего-то такого, что крылось за моим одиночеством. Что проклюнулось после месяцев, а то и лет ожидания.
Я попал на живую планету. Не будем думать о маршруте. На живую землю. Даже в это мгновение здесь, на территории единственного заселенного клочка ее поверхности, я чувствую под ногами травяной покров.
Наши предки, поднимая глаза к звездам, усмехались, воображая именно такие планеты. Зеленые, с водой и ветром, солнцем и дождем, заселенные расами, которые в мудрости своей управляли собственной эволюцией, не утратив по дороге умиротворения и тишины. Поскольку были не в силах представить себе планет, поросших зеленью, окруженных атмосферой с большим содержанием кислорода, где развитие форм жизни не завершилось появлением технологических существ. Еще наши предки с бьющимися сердцами шарили по пещерам и гротам Марса, вопреки логике и фактам выискивая следы его обитателей.
А правда выглядела так, что расу, которая в своем развитии переступила порог, отделяющий детерминированную эволюцию от управляемой, можно встретить один раз на девятьсот обследованных планетных систем. Причем, контакт наших пилотов с представителями этих рас почти во всех случаях столь же плодотворен, как беседы Дон Кихота с ветряными мельницами.
Знают об этом и Гус, и Сеннисон; все мы более нищие духом, чем наши предки. Но кое-что мы все же получили взамен.
Эпоха исследований принесла людям планеты, именно такие, как вот этот, биосфера которых приблизилась к моменту, в который должна была или, по крайней мере, могла породить собственного, наделенного разумом хозяина, но не сделала этого шага дальше. Которые развивались как подсолнухи и замерли в расцвете, поджидая, пока природа пришлет им пчел. Они могли так ждать тысячи лет. И ждали.
Их было множество, этих планет, обреченных человечеством на роль клапана безопасности, для снятия нарастающих в его лоне напряжений. Больше, чем обещали самые смелые астрономы первой половины третьего тысячелетия. Больше, чем Земля могла и хотела включить во внутреннюю структуру своего миропорядка.
Четвертая, с ее буйной и тихой биосферой, не была для меня ничем новым. Может быть только пейзажем, несколько большим, чем в иных местах, напоминающим наши азиатские заповедники. Но это несущественно.
Новым было то, что я подумал о ней как о планете жизни. И что теперь она сделалась мне близкой. Не из-за контраста с обстановкой на моей базе на первом спутнике. Наоборот. Впервые, сидя за этим столом, напротив Петра, я взглянул на эту планету вне связи с конкретной ситуацией. На его планету.
Словно перестало иметь значение все, что предшествовало нашей встрече. Словно важным были только эти деревья, кислород в атмосфере, трава и ощущение леса, с тропками, протоптанными небольшими зверюшками, похожими на ежей, которых как-то наблюдал Муспарт. Жизнь. И неожиданное, всеохватывающее ощущение сопричастности, от которого отличия становится мнимыми. Сопричастности, охватывающей все миры. Даже лежащие за порогом оживленной материи.
Я открыл глаза и опять сконцентрировался на его лице. Он сидел неподвижно, слегка наклонившись, подавшись головой в мою сторону. Не улыбался. Казалось, он ищет в моем взгляде чего-то такого, что позволило бы ему приобрести уверенность. Удостовериться, что минутное удивление, которое он испытал, в самом деле было минутным.
Я посмотрел выше. Его широкий лоб обозначали две узенькие складки. Над ними полоска более светлой кожи и уже совсем светлые волосы. Слегка запавшие виски и четко обрисованные глазницы.
Лицо человека, который привык действовать. Открытое лицо. Наказанием для меня служат мысли, а не требования момента. Кости черепа определены твердо, вызывают уважение. Живое лицо.
Такое и сейчас, когда я смотрю на Петра, и только это важно. Жизнь. Нечто большее, чем жизнь деревьев. Но точка отсчета осталась прежней. И столь же неважными становятся отличия. Даже те, которые вопреки мнимому их отсутствию, таятся глубже, куда обычно не заглядывает мыслями человек. Мой мозг. Его мозг.
Может, оттуда все это и берется. Мои мысли идут в противоположном направлении ко всему, что я делал. Что расценивал, как мотивы поступков, что устанавливал сам для себя, формируя собственную личность. А может — это параллельный путь? Не тот, что раньше?
Я ехал сюда с определенной надеждой. Побыстрее вернуться. Теперь же возвращение это перестало играть роль. В любом случае, в качестве спасения от себя самого. И что больше, неважным сделалось все то, что заставляло меня так о нем думать.
Гускин был прав. Тем, из океана на Третьей, не было нужды прививать копиям людей что-либо новое. Они просто отыскали и позволили распуститься тому, что и без того таится в каждом человеке. В нашем подсознании.
Только они не знали, что кроме инстинкта агрессивности, в нас упрятано еще целое множество других. И мы находим на них управу чаще всего тогда, когда уже поздно. Те, остальные — они интереснее.