холодные: двое суток ногами притопывал, прыгал, бегал, руками махал и все никак согреться не мог. Стал думать:
'Как хорошо, как замечательно!.. Что бы я стал делать, если б в африканской пустыне очутился? Там ведь как на сковородке — тощая шкварка от меня осталась бы. А тут как-никак могу еще руками махать и зубами лязгать…' Когда третий день был на исходе, в морозной белой тиши услышал я странный звук. Удивленный, приложил ухо к льдине, прислушался.
Ничего.
И снова прозвенело что-то, как бубенцы на коне, и смолкло. Вокруг бело и тихо. Так бело и так тихо, что, кажется, и снег, и лед, и иней не от стужи, а от этой мертвой тишины застыли-замерли. Холод лютый, глаза иголками колет. Зажмурился я и сквозь сомкнутые ресницы вижу — Чюпкус вдали бежит. Елки сосновые, радость какая! Это от него звон идет — до того весь облип гвоздями, железками, жестянками, пробками от старых бутылок, на спине торчит и поет на разные голоса пила острозубая, та, что в лесу дровосек забыл, а Чюпкус мимоходом примагнитил.
— Песик ты мой, спаситель дорогой! — расчувствовался я и чмокнул верного друга в холодный нос. И, не мешкая, взялся за дело. Оторвал от его хвоста клещи, пилу и принялся мастерить. За полчаса управился: стянул бочку обручами поплотнее, выпилил дверцу, залез внутрь и выспался хорошенько. И впервые вздохнул полной грудью. После всех канализационных запахов, которыми я надышался, пока плыл по реке, у меня от чистого воздуха закружилась голова. Помню только: не дышал я — залпом пил чистый и сытный воздух.
Потягивал, будто остуженный в холодильнике рыбий жир, пока не начал кашлять. А как закашлялся, сообразил, что одним воздухом жив не будешь. Нужно шкуру какую-никакую, да пожевать чего-нибудь раздобыть. Огляделся, но ничего подходящего не увидел. Вокруг, сколько глаз хватает, мертвая ледяная пустыня. А над ней, в вершке над землей, солнце висит — и не заходит и не греет. Мороз залазит под одежду, нос щекочет. Не столько щекочет, сколько щиплет да кусает.
'Вот когда горьким причитаниям научусь. Это тебе не родной Балаболкемис! Ну ничего, разок можно пострадать за все шутки и розыгрыши', — подумал я, ободряя себя, но зубы все-таки продолжали выбивать дробь. На всякий случай попробовал каблуком толщину льда.
— Ничего, осторожность никогда не помешает, — объясняю Чюпкусу, но он испуганно скулит и никаких объяснений слушать не желает. — Видишь ли, дружище, на Северном полюсе куда почетнее три раза подряд замерзнуть, чем один раз утонуть. Ясно?
Чюпкус в ответ весело замахал хвостом.
— Да ты погоди радоваться, собачий сын, будем рассуждать по-мужски. Если под ногами лед громоздится, значит, под ним обязательно должна вода плескаться. А где есть вода, там и рыбы живут, и птицы, и звери. Словом, хороший охотник только в заповеднике может помереть с голоду, в любом другом месте он пропитание добудет, хоть ты его ко льду, хоть к камню, хоть к крыше за ногу привяжи.
Не тратя ни минуты, стал я гимнастику делать по одной очень сложной и мало кому известной системе лесных загонщиков. На бегу кричал, руками махал, как ветряная мельница крыльями, а остановившись, молчал и глубоко дышал, то одну, то другую ноздрю зажимал.
Но на полюсе — это тебе не в отцовском доме, так скоро не согреешься. Разделся я, снегом растерся до красного каления и пошел разведать, что вокруг делается. Спешить было некуда, до захода солнца оставалось по меньшей мере пятнадцать суток.
Вдруг над моей головой пронеслось что-то быстрое и на лету пискнуло, прокричало звонкой трелью. У меня даже пятки вспотели от этого нежданного веселого щебета. Птица! Вскинул я ружье, прицелился, а выстрелить не смог. Это щебетала полярная овсяночка. От ее веселой песенки ожила ледяная пустыня, смягчился мороз, утих пронзительный ветер.
'Сколько же храбрости надо ей, чтоб чирикать в такую стужу! — я не мог налюбоваться на маленькую героиню. — И какое должно быть холодное сердце у человека, чтобы он решился выстрелом оборвать эту чудесную песенку!' — Чюпкус, назад! — приказал я и помахал вслед улетающей птичке. Через некоторое время над нами закружились несколько белых арктических чаек. 'Значит, где-то недалеко и вода и земля', — решил я, плотнее запахнул полы и твердо зашагал вдаль.
Вдруг Чюпкус застыл, будто замерз на бегу, ощетинился, стал принюхиваться. Поднял правое ухо. Это был знак, что недалеко враг. Я тоже замер, но вокруг — ни живой души. Сделал несколько осторожных шагов, повалился на лед, приложил к нему ухо, прислушался. Слышу: тихо-тихо под чьими-то ногами шуршит снег. Значит, подкрадывается кто-то. И не один… Целая армия!
Поднял я ружье, замер. А Чюпкус и левое ухо навострил: готовься — враг совсем рядом.
Опустился я на корточки, окопался снегом, жду, ружье на изготовку держу. Никого не дождавшись, осторожно выглянул из своего окопчика и поразился, увидев чудесную картину. Недалеко от нас в неглубокой ледяной расщелине, сгрудившись, топтались несколько сот странных птиц, одетых в черные фраки и белые сорочки. Пингвины! Они жались друг к другу, переминались с лапки на лапку, от этого и шуршал снег. Похоже было, что они, как люди, пытаются согреть замерзшие ноги.
— Ну, наконец-то мы с тобой поужинаем, как подобает мужчинам и охотникам, — подмигнул я Чюпкусу и прицелился в самого крупного пингвина. Но не выстрелил, засмотрелся, как он, наклонившись вперед и растопырив куцые крылышки, заботливо заслоняет своим телом самку от пронизывающего злого ветра.
Смотрю сквозь прицел и вижу: пингвиниха потопталась, потопталась, достала из-под себя яйцо и передала мужу. Тот осторожно подвинул его клювом, уложил на плотно сдвинутые лапки. Теперь он переминался на месте, согревая яйцо, а пингвиниха ходила вокруг, переваливаясь, махала крылышками, притопывала, разминая затекшие лапы. Я понял — теперь ее очередь защищать от ледяного ветра занятого важным делом самца.
— Вот это да! Птенцов высиживают! На таком морозе! Человеку, обутому и одетому в мех, от холода невтерпеж становится, а они потомство высиживают!.. Вот это терпение! Нет, Чюпкус, надо быть совсем дрянным человечишкой, выродком, чтобы решиться выстрелить в таких примерных родителей.
Долго смотрел я на серьезных, занятых своим будущим потомством птиц, и сердце мое теплело и теплело. В лютую стужу они должны простоять так два месяца напролет, пока под теплыми родительскими перьями запищит, наконец, тоненьким голоском их единственный детеныш-пингвиненок. Да и после этого забот не убудет — малыша нужно уберечь от простуды, выкормить в этой страшной ледяной пустыне и защитить от голодных врагов…
— Как себе хочешь, Чюпкус, не человеческое это дело — стрелять в такое создание, — промолвил я, когда в груди у меня стало совсем тепло и даже в глазах потеплело. И пошел дальше, а эти терпеливейшие из терпеливых птицы топтались, жались друг к другу, все по двое, парами, и ждали появления потомков.
Иду дальше. Не столько иду я, сколько радуюсь, что в этой застывшей ледяной пустыне пингвинов встретил. Ничего, Чюпкус, поживем еще!
И вдруг Чюпкус снова замер. Остановился и я, потому что доверял своему псу. Если уж он поднял ухо, значит, учуял кого-нибудь. Можно не сомневаться, потому что кончик носа у него образцовый, всегда чистый и холодный, — чтобы издали учуять теплый запах любого зверя. Даже во время еды Чюпкус умудряется кончик носа не испачкать. Ну, а если иногда такая беда и случится, он сначала оглядится хорошенько, не подбирается ли кто к нему, а потом начинает мыться… — 0-па-па!.. — Снег под ногами вдруг — шурх! осел, и я провалился в какую-то темную пещеру. В ней было тепло и уютно. На полу расстелена белая медвежья шкура. Я обрадовался — вот отдохну, — растянулся на ней и уже собирался было позвать Чюпкуса погреться, как почувствовал, что шкура — живая и шевелится…
'Медведь!' — обдало меня жаром, и я с испугу пулей метнулся в самый дальний угол берлоги.
Медведь заворчал. Я приготовился защищаться.
Нет, это был не медведь. Передо мной стояла белая медведица с двумя маленькими медвежатами и — по глазам видно — собиралась напасть. За ее спиной сквозь эту злосчастную дыру в снегу голубел кусочек неба…
'Крышка!' — подписал я себе приговор и прикинулся мертвым.
Сам не знаю, как это мне в голову пришло. Опытные охотники говорят, упасть — самое верное спасение от медведя. Но я теперь полагаю иначе: куда лучше лежать с зажмуренными глазами и думать, что ты неживой, чем отправиться к предкам и ничего при этом не думать.