скупой.
— Не хнычь, куропатку вместо курицы приспособим, — ответил старший.
Я торопливо распрощался и тронулся в путь. Ехал, не скучал: все смотрел, как довольная курица мостится, укладывает яйцо и квохчет.
'Знала бы ты, квочка, — подумал, — на каком яйце сидишь, перья бы у тебя дыбом встали, небось, не кудахтала бы, как заботливая мамаша, а со всех крыльев кинулась наутек'.
Так и ехали. Я трясся на коняге, курица — на орлином яйце, за нами трусил медвежонок, а позади, поджав хвост, тащился Чюпкус.
И вдруг вижу — две лисицы присели на задние лапы друг перед дружкой и выламываются, то ли танцуют, то ли топчутся, кривляются взапуски, так, что вороны со смеху покатываются. А лисы стараются: то вышагивают плавно и торжественно, то лихо подпрыгивают на двух лапах, то носами друг в дружку тычутся обнявшись, потом снова начинают строить рожи — ну, чисто обезьяны перед зеркалом.
Я сразу смекнул, в чем дело: лисы танцуют свой свадебный танец. Сообразить-то сообразил, да не подумал, что гости на свадьбе любят угощаться. Короче говоря, разинул я рот, засмотрелся и не заметил, как лисицына подружка у меня за спиной курицу — цап! — стащила и юркнула с нею в кусты. Когда мы с Чюпкусом опомнились, курицы и след простыл.
Что делать? То ли вороватую лису догонять, то ли самому на орлиное яйцо садиться. Хорошо еще, что поблизости оказалось залитое водой урочище. Добрых два часа мы с Чюпкусом старались, пока поймали утку-крякву и приспособили вместо курицы яйцо высиживать.
Еду дальше, а на душе неспокойно: 'Может, остыло, может, все труды насмарку?' Тревожусь, но с Чюпкусом заговорить не осмеливаюсь, глаз с гнезда не спускаю, как бы еще какая кумушка не подкралась. Сцапает утку, ищи тогда ветра в поле…
Так в тревоге да заботе добрался я до бочки, залез внутрь и уснул. И на беду забыл поплотнее притворить оконце. Проснулся утром, а Чюпкус вокруг бочки носится, лает-заливается, будто ко мне под матрац кто чужой забрался. Протер я глаза и обомлел: лежит в гнезде яйцо голое, миска перед гнездом перевернута, утиные перья ветер носит, а на полу дохлая лиса валяется, язык из пасти вывалился, и не дышит.
— Поделом тебе, хищница ненасытная, — рассердился я, схватил лису за хвост и вышвырнул наружу. А сам уселся нож точить. Обдеру, думаю, с лисы шкуру, шапку себе знатную сошью.
Вышел из бочки, глядь туда, глядь сюда, а лису поминай как звали. Стукнул я себя по лбу: провела, обхитрила меня лукавая, как маленького вокруг пальца обвела. Сожрала она утку, бока раздулись, и не смогла лиса протиснуться в окошко. Вот и прикинулась мертвой, дожидалась, пока я собственными руками вызволю ее из неволи.
— Чтоб ты, хищница, век не наедалась! Чтоб ты, хитрюга, в первую ловушку попалась! — кляну я лису на чем свет стоит, а сам по лесу бегаю, по дуплам шарю, утке замену ищу. Полдня метался, пока наконец удалось вытащить из дупла чуть живую сову. Приволок ее в бочку, посадил в гнездо, сверху хворосту навалил, чтоб как в дупле было, оконце плотно занавесил, чтоб свет не проникал, лупоглазой не мешал.
Только сова совой и останется. Где ей высидеть орленка! Никудышная из нее наседка: катает яйцо по гнезду, как шайбу по льду, и так и сяк примащивается, положит голову на яйцо и сны про мышей смотрит. Она отдыхает, а я по лесу шастаю, мышей, словно кот, ловлю и лупоглазой ношу.
'Нет, — думаю, — эдак мы не то что орла, синицу, и ту не высидим'. Выбросил я сову вон и на ее место в гнездо аиста посадил.
Только аист не лучше совы оказался: посидел немного, обогрел ноги, выпрыгнул из гнезда, набок его свернул и вышагивает по бочке. Походит-походит, станет на одной ноге и задумается: то ли аист из яйца появился, то ли яйцо из аиста, никак решить не может.
Видно, старый холостяк попался.
Вышел я из терпения, прогнал аиста, купил по случаю у проезжих цыган индюка. Он-то и высидел орленка.
Не прошло и недели — вылупился ненасытный малютка. Продолбил скорлупу, высунул наружу лысую голову и сразу же, не умывшись, не поздоровавшись, рот разинул, да так, что легкие и желудок рассмотреть можно. Давай, мол, корми. Пищит отчаянно и рот все шире разевает. Ни глаз, ни самой птицы не видать, одна глотка разинутая.
Кормил-кормил я его, все не мог накормить досыта, все ему, ненасытному, мало и мало. Лопал за троих, а рос только за себя, хитрец. Стал он подрастать, вылез из гнезда, по бочке вперевалочку заковылял, ахнул я от удивленья. Что за диковинное создание! Вроде орел и не орел. От аиста ему достались длинные красные ноги, от утки — перепончатые лапки со страшными изогнутыми орлиными когтями, от индюка он унаследовал расфуфыренный хвост, голос — от курицы, глаза — от совы, от орла-батюшки — хищный клюв, от орлицы-матушки — могучие крылья.
Немыслимое это было существо. По ночам снилось. Чюпкус его боялся, Лупкус пугался, а медвежонок стороной обходил. 'Вот так приобретение', — разочарованно думал я, и на мой заплывший глаз горькая слеза набегала. Потом привык маленько, притерпелся и даже стал подумывать, что все это не так уж плохо:
'Ну что ж, что чудище? А вдруг он вырастет мудрый, как аист? Станет плавать, как утка? Будет красив, как индюк, смирен, как курица? Днем сможет видеть, как орел, а ночью — как сова? Да ведь это получится царь-птица. И все охотники мира станут мне завидовать'.
Когда птенец подрос, стал я ломать голову, какое имя ему дать, как назвать это диковинное создание. То ли окрестить орлоаистом, то ли куроуткой, то ли совоиндюком? Куроаистом? Совоорлом? Или лучше куроаистоиндюком? А может, все в одну кучу: куроаистосовоуткоиндюкоорел? Белиберда какая-то. Язык поломаешь, пока выговоришь имечко. И решил я по семейной традиции назвать его Тупкусом, бабушка всегда петухов дворовых этой кличкой наделяла.
Когда Тупкус подрос, стал я дрессировать это многоптичье отродье, стал ремеслу охотничьему обучать. Перво-наперво морил его три ночи голодом, три дня спать не давал. Потом нахлобучил ему на голову шапочку, специально сшитую для такого случая, чтоб ничего не видел, спутал покрепче лапы, чтоб не царапался. И в таком виде посадил себе на руку. Ношу, как драгоценность. Устанет рука, сажаю Тупкуса на жердочку, привязанную к толстой ветке, и раскачиваю. Качаю, качаю, пока до обалдения не укачаю. Как увижу, что он дошел до обалдения, снимаю с глаз повязку, распутываю лапы и даю мяса вдоволь.
Потом стал сажать Тупкуса на ветви дерева повыше. А сам отбегу в сторонку, мясо в руке держу. Стоит Тупкусу увидеть мою согнутую руку, как он тотчас взовьется, подлетит стремглав и отнимет у меня положенное угощение. А еще перед тем, как дать ему мяса кусочек, я громко свистел. Через месяц мой ученик, заслышав посвист, находил меня в самом укромном уголке и отнимал то, что ему причиталось.
Под конец я смастерил чучело лисицы и стал класть корм чучелу на голову. Поначалу Тупкус шарахался в испуге, но потом свыкся. Стоило ему увидеть рыжий лисий мех, даже рыжий клочок, как он вихрем налетал и трепал шкуру, добираясь до спрятанного мяса. Еще через денек-другой я начал таскать чучело на веревке. Тупкус настигал лису, вонзал свои страшные когти в чучело и до тех пор терзал его, пока не находил мясо.
В конце лета мы вышли с Тупкусом на первую охоту. Почуяв волю, Тупкус взмахнул могучими крыльями, заклекотал по-орлиному, закудахтал по-куриному и взмыл в поднебесье.
— Куд, куд-кудакшт! Клё-клё-клё, — кричал он, деревья дрожали, земля сотрясалась. — Куд, куд- кудакшт! Клё, клё, клё, — он кувыркался, камнем падал вниз, снова взмывал и парил в небе, описывая широкие круги, а все птицы в округе таращили глаза, вертели головами и ничего не могли понять. Даже самые удалые петухи не могли сообразить, откуда такая диковинная курица появилась.
Обманчивый голос Тупкуса всех лисиц в округе соблазнил, всех ястребов и соколов приманил, под конец примчалась и та хитрюга, что у меня курицу умыкнула да еще утку на обед утащила. Я эту воровку по белому пятну на лбу опознал.
'Ну, — думаю, — теперь Тупкус вам покажет, как охотятся дипломированные охотники! Сложит крылья и камнем на добычу!..' Так и случилось.
Как слетелись на его голос крылатые разбойники, что туча черная, испугался мой орел, сложил