И вот небо от края до края застлали невиданно толстые свинцовые тучи, спускавшиеся до самой земли. Ветер покружил-покружил и утих. Уныло стало вокруг. Казалось, не мы одни, но и скотина, и даже вороны на опушке замерли в ожидании. И вдруг… Высоко-высоко, в темной глубине неба, шевельнулась маленькая белая точка. Покачалась в воздухе, словно выбирая место для посадки, и стала тихо опускаться на землю. Первая снежинка! Первая долгожданная снежинка! Задыхаясь, вперегонки, бежали мы за ней, следили, где она сядет, готовые подставить ей и свои шапки, и горсти… А сверху уже спускалась другая, за ней третья, четвертая… Целый рой беленьких, мяконьких снежинок! Они спускались нам на одежу, на руки, на лицо и таяли, нежно щекоча щеки, вызывая неудержимый смех.
— Снег идет! Снег идет! — кричали мы оба, колотя друг друга кулаками куда попало.
Кончено с пастьбой, с беготней, с нескончаемыми заботами из-за потрав. И с моей продажей кончено! Теперь вернусь домой, привезу заработанное и буду говорить густым голосом, как брат Юргиса, Пятрас. И не буду больше играть ни с кем, а когда зайду в дом Тякониса, то поздороваюсь с учительницей за руку, как здороваются большие.
— Я уж гоню скотину домой, — объявил Стяпукас.
— Обожди, еще нет всех святых.
— Что мне эти святые? Снег пошел.
— Снег пошел! — крикнул и я радостно. — Погоним оба!
— Я вот вам погоню! — вдруг услышали мы сердитый голос Розалии.
Она пришла на наш пастушеский праздник незамеченная, как иногда в душистый цветник вползает мерзкая, покрытая бородавками жаба. В жилистой посиневшей руке она держала хворостину, а другая рука тянулась к моему уху.
— Если жрать охота, то скажи, а не самовольничай. Бестолочь! Дома кормов ни былинки, каждая соломинка на вес золота, а он — погоним. Я те погоню! Иди пожри и сейчас же обратно — я тебе не Она, чтобы по полдня возле коров торчать. Погоним! Погода расчудесная, снегом и не пахнет… я те погоню! Пока не подошли все святые, до тех пор не пригонишь.
Старая Розалия, конечно, нахально врала. Как — это кормов ни былинки, когда оба сарая ломятся от пахучего, утрамбованного, словно камень, сена! Даже то, что не уместилось под крышей, плотно уложено в огромный стог на дворе. А уж хлеба, хлеба! В риге ласточке пролететь негде. Во все половни[18] натолкали, тележный сарай, навесы — и те полнехоньки. Начни только молотить, и тут тебе горы соломы, мякины, обойки[19], всякого охоботья[20]… И как же снегом не пахнет, когда вся земля покрылась нежным пухом, а сверху падают и падают новые белые рои. Баба, она и есть баба, а если к тому же старая, то уж не баба, а сущий черт!
К великой моей радости и к еще более великой досаде Розалии, снег не переставал ни в этот, ни на следующий день, а все падал — то сухой, то мокрый, покрывая все поля, и не таял даже в полдень. Не курлыкали больше журавли в небе, не бродил аист по болотам, пропали со жнивья скворцы, и ни одна травинка не высовывалась из-под снежного покрова.
Стадо я больше не выгонял.
Чужие люди с шумом-громом подвезли к риге молотилку. Потом устанавливали ее, собирали, прилаживали железные зубцы. Под открытым небом поставили конный привод с четырьмя дышлами, с дощатым кругом наверху. Хозяин объехал верхом хутора, набрал работников. Многие ему задолжали — кто пуд ржи, кто десятка три снопов. Поэтому народу набралось множество. Говор, смех так и раздавались кругом. По приказанию хозяина я вскарабкался на круг, хлестнул впряженных лошадей. Машина загрохотала. Пятрас, как самый смышленый, стал у барабана задатчиком, без передышки совал в ненасытную пасть молотилки снопы, покрикивая на зазевавшихся подавальщиц:
— Живей! Живе-ей!.. Соску, что ли, ждете в зубы?
Машина грохотала еще сильнее. Из ворот риги валила тучей пыль. Люди выбрасывали оттуда солому, складывали в омет, который на глазах вырастал вровень с ригой. На ометах, галдя, толкались девки, наклонившись, хватали с поднятых вил все новые навильники, клали один на другой, утаптывали. Вокруг, невесть откуда, набралась уйма ребятишек. Глазели они на работающих людей, а больше всего на привод, на котором стоял я — важный и надутый, пощелкивая кнутом над спинами лошадей…
Молотили до сумерек. А потом все хлынули к колодцу — умываться. И сколько здесь было крику, как обливали друг друга водой, как гонялись по двору, — пока не вышла из избы хозяйка и не позвала всех к столу.
Поздно вечером мы с Пятрасом остались в чулане одни. Я порадовался:
— Весело! Весь год бы так работал.
— Гурьбой, братец, всегда весело, — согласился Пятрас. — Ну, заваливайся на кровать, отдохни, — сказал он. — Завтра опять целый день придется лошадей погонять.
— А ты не будешь ложиться?
— К лошадям еще схожу.
Каждый вечер, перед сном, Пятрас зажигал фонарь, закутывался в кожух и шел заглянуть в стойла. Но теперь он почему-то старательно перемотал на ногах онучи, надел кожух и поднял воротник.
— Эй, Пятрас, фонарь забыл!
— Не надо.
— Как же ты увидишь лошадей в темноте? — засмеялся я.
— Как-нибудь. Нынче ночь светлая… — И неожиданно спросил: — А ты бы нашел хибарку Дамулене? Помнишь, в лесу?
— А зачем тебе к этой ведьме?
Он вернулся назад, присел возле меня, улыбнулся:
— Ведьма, говоришь?
— А то нет? Она на дочь сухотку напустила, мужа уморила, теперь одна колдует… От змеиных укусов заговаривает, кровь заговаривает…
— Ты откуда знаешь? — вдруг прервал он меня.
— Как так откуда? — смутился я. — Все знают, все говорят…
— Кто — все?
— Ну… все. Многие говорят… И Розалия говорила.
Он опять улыбнулся:
— Розалия, это еще не все, А что ты еще знаешь про Дамулене?
Я промолчал.
— Значит, маловато знаешь, — вздохнул Пятрас. Он замолк. Долго сидел, глядя куда-то в угол. Положил мне руку на плечо. — Когда-нибудь я расскажу тебе про Дамулене. И про ее дочь, и про мужа. А теперь вот что. Если я задержусь возле лошадей, ты сходи к ней в лачужку и скажи: Пятрас замешкался. Скажешь?
— Ночью боязно, — признался я.
— Кто же тебя гонит ночью? Подождешь рассвета. Если боишься, Стяпукаса возьми с собой. Вместе сходите.
Я стоял, вытаращив глаза, ничего не понимая. Он опять поднялся, пошел к двери.
— Так ты не мешкай! — крикнул я.
— Постараюсь, — кивнул он, не оборачиваясь.
Ночью я вскочил, весь в холодном поту. Со двора кто-то нетерпеливо стучал в дверь сеней. Завывай, лаяли собаки. Светили фонари. Незнакомый голос кричал:
— Отворяй!
Светя высоко поднятым фонарем, в чулан вкатился небольшого роста человек. Я сразу узнал того косолапого, который когда-то приходил ко мне в лес: Повилас Довидонис! За его спиной торчали, словно две каланчи, два полицейских, оба в синих шинелях. А между ними Пятрас со связанными за спиной руками, спокойный, как всегда, и даже улыбался, и две круглые ямки обозначились на его щеках. А Довидонис был неспокоен, на месте не стоял: торопливо поставил фонарь на стол, сдвинул шапку на затылок, утер рукавом пот со лба.