Кто такие пастушки — это Дуня понимала. Ну, а нимфы?
— Богини—вот кто, нимфы-то! — объяснила ей Верка. — Ну, которые с небес спускаются да пляшут…
Дуня изумилась:
— И тебя с Фросей будут с небес спускать?
— А как же! На веревках, прямо с потолка…
— Врешь…
— Вот те крест! — И Верка истово перекрестилась.
Но все же Дуня ей не поверила: такая озорница, как Верка, вполне может и соврать и побожиться. Вот Фрося — другое дело. Дуня вопросительно глянула на Фросю: кто же эти самые нимфы-то? На кой они надобны?
— Богинины прислужницы — вот кто нимфы, — уточнила Фрося.
— А плясать зачем им?
— А плясать им надобно. В театре у нас кто поет, кто пляшет. Без этого нельзя. Уразумела?
— Ага! — ответила Дуня, но было ей это по-прежнему непонятно, а допытываться не стала. Думала только об одном — не свернуть бы ноги, не споткнуться о камень. Не приведи бог, коли растянется она на дорожке. Вот Василисе смеху будет!
Эх, лапти-лапоточки! Насколько же в них было удобнее, сподручнее.
Оставив Верку с Фросей у театра, сами пошли дальше. Впереди — Василиса с Ульяшей, за ними Дуня, а следом катилась Матрена Сидоровна, кряхтя и поругиваясь.
Звуки музыки — низкие, певучие, торжественные — Дуня уловила сразу. Сперва решила: померещилось. Ведь иной раз слышалось ей будто и ветер поет песни, и цветы, покачивая головками, что- то напевают, а уж вода на плотине — та и вовсе такое вытворяет, что на всю деревню ей песни слыхать…
Но сейчас было другое. Все громче и громче становилась песня, и вот уже, кроме этой песни, Дуня ничего не слышит.
Как пчела из далекого далека, учуяв сладкий запах цветущей гречихи, летит на розовое благоуханное поле, так и Дуня, вся настороженная, вся превратившись в слух, шла теперь на звуки музыки, которые доносились все явственнее.
Нет — она теперь знала, — не померещилась ей эта песня, и не потер донес ее из лесу, и не речка журчала, перекатываясь через камни. Но что так сладостно пело, Дуня понять не могла. Никогда сроду она такого не слыхала. Никогда за всю свою жизнь.
— Петруха играет? — спросила Ульяша, покосившись на Василису.
— Он, — ответила Василиса.
— Девки, — вдруг заговорила Матрена Сидоровна, ковылявшая за ними. — Пока вы там у итальянца будете горло драть, я бы в людскую завернула. К куму. Как? Сами-то дойдете?
— Мы и за ней доглядим, — сказала Василиса, — за нашей дурехой… — И, засмеявшись, она толкнула в бок Ульяшу: — Ах, моннер, глянь-ка, глянь! Идет-то она как… Одно бесподобство!
Но Дуня, кроме музыки, ничего не слыхала. Ей казалось, что не она идет навстречу звукам, а звуки сами летят к ней, с каждой секундой становясь слышнее и торжественнее.
Войдя первой в репетишную комнату, она остановилась на пороге. Словно застыла, окаменела. Напрасно Василиса шипела: «Пусти…»—и толкала ее в спину. Затаив дыхание, Дуня смотрела на того, кто сидел на стуле посередине комнаты и играл, сжимая коленями странный, никогда ею не виданный инструмент.
Конечно, Дуня понятия не имела, что инструмент, на котором так дивно играл юноша, — виолончель, что музыку, которую она сейчас слышит, написал великий немецкий композитор Иоганн Себастьян Бах, и называется эта пьеса «Арией». Но красоту этой музыки Дуня почувствовала всем своим существом, и сейчас, застыв у порога, вся превратилась в слух. И сама того не замечая, стала чуть слышным голосом вторить виолончели. Сознавала ли она то, что делает? Нет, не сознавала. Просто голос ее, как бы резонируя баховской музыке, чисто и точно повторял рисунок прекрасной мелодии.
Она не заметила и человека, стоявшего возле окна и внимательно слушавшего музыку. Человек этот был синьор Антонио, или, как его по-простому называли в Пухове, — Антон Тарасович. На виолончели же играл его любимый ученик Петруша Белов, Фросин родной брат.
Услыхав Дунин голос, синьор Антонио, досадуя, сперва хотел оборвать ее. Но, прислушавшись, промолчал и приблизился к Дуне.
А она-то, по-прежнему ничего не видя и ничего не замечая, пела… Пела всем своим существом, прижав к груди руки и полузакрыв глаза.
Но вот музыка смолкла, и Дуня, словно очнувшись, прошептала:
— О боже…
И огляделась.
По лицам девочек — Ульяши и Василисы — поняла, что совершила недозволенное. Человек же в седом парике стоял уже рядом и смотрел на нее странным и непонятным взглядом.
— Виновата… — чуть слышно промолвила Дуня и, вся затрепетав, спрятала лицо в ладони.
— О, синьорита… — сказал этот человек. — О, синьорита…
И более ничего не прибавил.
— Виновата… — повторила Дуня, готовая заплакать. Нет, не от страха, но от каких-то иных, неведомых ей чувств.
И услыхала Василисин голос, самоуверенный, полный снисходительности и насмешки:
— Уж вы не серчайте на нее, Антон Тарасович. Дуреха. Ничегошеньки не разумеет.
Синьор Антонио с негодованием махнул на Василису рукой. Как бы отстраняясь сам и оберегая Дуню от насмешливого голоса и грубых слов, он повернулся к Василисе спиною, а Дуне сказал:
— Попрошу синьориту сюда, к клавесину, — и жестом показал, куда ей идти.
Дуня, робея, повиновалась.
Синьор Антонио приподнял крышку странной формы ящика, похожего на крыло огромной птицы. Ящик стоял на четырех высоких резных ножках, был красного дерева и разукрашен рисунками. Под крышкой Дуня увидела много-много костяшек — белых и черных.
Присев к клавесину, Антон Тарасович стал пальцем нажимать то черную костяшку, то белую, заставляя Дуню голосом повторять звук, который, звеня, раздавался из ящика.
— А теперь си второй октавы, — говорил Антон Тарасович. И Дуня повторяла голосом си второй октавы.
— Может быть, попробуем до диез третьей октавы? — И синьор Антонио нажимал пальцем на этот раз черную клавишу, и Дунин голос легко и чисто выводил этот новый высокий звук — до диез третьей октавы.
«Да нет, он не злой, он хороший, добрый», — думала Дуня, с доверчивой улыбкой глядя на музыканта, и повторяла голосом уже не отдельные ноты, а целые музыкальные фразы и красивые мелодии, которые Антон Тарасович играл на клавесине.
— Как звать тебя? — спросил наконец он, закрыв крышкой белые и черные костяшки.
Дуня ответила.
— Дуния? — переспросил итальянец. — Как? Дуния?
— Нет, просто — Дуня, — ответила она. — Авдотья.
И тут Антон Тарасович сказал повелительным голосом, обращаясь к Дуне, как к своей будущей ученице:
— Каждый день будешь приходить сюда. И каждый день я буду учить тебя… Понятно?
Дуня кивнула: как не попять? Понятно.
— У тебя, миа амика, — речь Антона Тарасовича звучала теперь чуть ли не торжественно, — у тебя… как сказать по-русски? У тебя, моя милая, божественный слух! А голос есть совершеннейшее бель канто…
— Чего? — переспросила Дуня. Она вытаращила глаза и заморгала. — Чего у меня?
А в дверях стоял сам барин Федор Федорович. В руках лорнет, на лице улыбка, на камзоле