Скромный завтрак — булочки, масло, повидло, кофе — кажется пиршественным среди стерильной чистоты мрамора, отторгающего любую тряпку, коврик.

— Слушай, Майз, носы у этих израильтян странные… на этих твоих рисунках.

— Не крючком? Видишь ли, я думаю, исчезновение постоянного страха и униженности каким-то образом выпрямляет нос и уменьшает дряхлость вековых век у Вечного Жида. Вот Гоголь, не к ночи будь тобой упомянут…

— Упоминал? — вздрагивает Кон.

— Особенно Вия. Так вот, по-моему, Вий это мстящая модификация Вечного Жида. Его-то Николай Васильич и боялся. Это мой небольшой вклад в твою весьма впечатляющую теорию.

— Кто тебя поселил в этот католический склеп?

«О, как сладка месть, особенно мелкая», — злорадствует Кон, видя, как, сжавшись, Майз оправдывается:

— Это, черт их возьми, мальчики из Сохнута сняли мне дешевый номер, ну, из Еврейского агенства…

— Да знаю я ваш Сохнут, откреплялся у этих мальчиков в Вене.

— А в американское посольство на виа Биссолати ты уже ходил: жаловаться, что тебя, как еврея, преследовали в Совдепии, ну, чтобы визу получить в Америку?

Завтрак съедают молча.

Молча выходят из гостиницы, по узким улочкам, проскальзывают мимо палаццо Фарнезе на площадь Цветов, шумящую рынком, и Майз покупает у лотошника, прислонившегося к цоколю памятника Джордано Бруно, именно здесь сожженного на костре, два роскошных яблока.

Яблоко — пусть его называют райским, имея в виду грехопадение, или яблоком раздора — всегда мгновенно возвращает в детство, заставляет радоваться солнцу и небу. Каждый надкусывает свое, ест, поблескивая зубами, добрея на глазах.

Из-за палаццо Канчелерия влево — по Корсо Витторио Эмануэле.

«Куда ты ведешь нас, не видно ни зги», — пытается про себя настроиться на веселый лад Кон, уже зная, куда они идут, и начиная волноваться.

— В Сан-Анжело? — спрашивает и, не давая Майзу открыть рта, — Знаю, знаю, мавзолей императора Адриана, который стер Иерусалим с лица земли.

Кон продолжает жевать яблоко, он просто не может сказать, что это место для него запретно, не столько сам замок Сан-Анжело, сколько мост к нему, под которым, Господи, ну — барка мертвых, а на мосту его обычно поджидает рыбий человечек, вурдалак, с моста такая безумная тяга, а вода Тибра под ним зелена и темна. Засмеет. И Кон принимается болтать, не отрывая взгляда от парящего вдали купола собора Святого Петра, который как-то странно успокаивает:

— А помнишь, Майз, как нас повезли в Вильнюсе в ночной бар, и девицы там демонстрировали некое подобие стриптиза: это ведь было такое новшество в том, шестьдесят восьмом; а в часу втором или третьем ночи партийный босс нашей делегации, пьяный, но бдительный, вез нас, тоже пьяненьких, в гостиницу, и вдруг по дороге, этак небрежно: «Ребята, кончайте трепаться об Израиле»; а мы возмутились, мол, ничего не треплемся, кто вам сказал…

— Ты ведь трепался напропалую, Кон, после Шестидневной войны тебе невозможно было рот заткнуть. Такой патриот, куда там.

— А помнишь художника Зыкова, шутника, — продолжает Кон, не обращая внимания на слова Майза, лишь отмечая слегка увлажнившиеся от наплыва чувств уголки его глаз, — как он дожидался: кто уснет, он его вдруг будит вопросом: «А вот, как ты думаешь?» В ответ: «Да пошел ты к… Катись к…» А он, довольный, ржет, как слон…

Воспоминания прошлого — лучшее средство спасения в гибельный час.

Так и пересекли мост.

Барка лежит брюхом к берегу, не шелохнувшись.

Надо все же решиться: ночью прийти на нее поглядеть.

Уже у входа в замок Сан-Анжело, показалось, пахнуло рыбой, из-за чахлого, покрытого пылью дерева тускло блеснули потухшие и протухшие глаза.

Благополучно миновали ворота замка, оказавшись во внутреннем дворике под высокими стенами. Отдышавшись, Кон даже пытается оживиться:

— Глаз в твоих рисунках, он тебе ночью не снится? А можешь себе представить такой — потухший, протухший, ну, рыбий глаз, но оживленно-почтительный?

Майз с удивлением смотрит на Кона. Они поднимаются по спиралевидной дороге вокруг гигантского центрального жерла пантеона, вдоль которой тянутся непонятные канаты, их ведут вместе с группой туристов сквозь переходы в толще стен этой колоссального охвата круглой башни, где — бывшие тюремные камеры, открытые для обозрения, музей с рыцарскими доспехами и горками ядер, груды холодного оружия, стенды всевозможных военных регалий, эполет и аксельбантов, темные сырые лабиринты, в глубине которых слышен звук падающей воды, и с разной высоты, этаж за этажом, с разных ракурсов как бы ширится, углубляется, мельчает город, кажущийся скоплением гробниц, странно, ласково обвевающий ветром смерти. Но неотступно держит пытающийся ускользнуть взгляд Кона барка мертвых: она забывается на переходах, но, поднявшись в неизвестном направлении, Кон мгновенно находит ее взглядом, словно бы она ожидает его на каждом выходе из темных застенков на солнечный свет да на свистящий на высоте ветер, рассекаемый поднятым мечом огромного Ангела.

В какие-то еще камеры и каменные мешки зовет его Майз, но Кон предпочитает побыть на этих высотах, пока Майз вернется. Кон стоит у края площадки, слыша свист ветра в солнечный день и поскрипыванье да постаныванье каких-то мачт; Кон особенно тяжко ощущает с этой высоты муравьиное теченье толпы вдоль Тибра, растаптывающей, как окурок, пытающуюся подняться из пыли и времени легенду Рима; за спиной Кона суетится гид, рассказывая очередным отдувающимся после подъема посетителям о том, как Бенвенуто Челлини расставил артиллерию на этих башнях во время осады замка немцами и испанцами и спас папу, бежавшего из собора Святого Петра по ходу в этот замок, гид показывает этот ход с высоты, но Кон не отрывает взгляда от барки мертвых, в надежде заметить на ней хотя бы какое-нибудь движение. Гид с посетителями исчезает. Кон остается на высоте один на один с Ангелом, с гулко рвущимся вниз ветром, столь странным в такой солнечный день, в полостях которого в эти полдневные часы дремлет огромным каменным рифом этот великий город, где-то там, далеко внизу, потерявший всякую связь с этими высотами, сам по себе; и только эта, казалось бы, жалкая заброшенная барка единственной мучительной нитью связывает душу Кона с зелеными бутылочными водами, высь с низом, не отпускает на покаяние.

Вернувшийся Майз трясет Кона за плечо:

— Ты что, уснул стоя?

Долго спускаются, опять через коридоры, новые залы, кабинет папы, мимо бастионов с пушками, будки стражников, через темные провалы подземелий, мимо катапульт и баллист во внутренних двориках, мимо груд каменных ядер, алебард, аркебуз, мушкетов, пистолей, шлемов, масленок.

Долго отдыхают в какой-то темной камере с небом в решетку.

— Как семья? — неожиданно и явно не к месту спрашивает Кон.

— Ничего. Сын в десантных войсках, дочка в школе.

— И что учит, ну, кроме Бялика?

— Как ни странно, Чехова. Чудаки израильтяне: верят, что можно увидеть небо в алмазах.

— Небо в алмазах может чудиться только через решетку.

— Не возводи напраслину.

Странно: зажмурив глаза в этой дремотной, пропитанной каменной сыростью мгле, Кон как бы слегка оглох. И голос Майза, словно бы в одно и то же время просительный и угрожающий, заурчал из каких-то щелей, где каплет вода, где сырость и пятна плесени на штукатурке, и влага медленно, по капиллярам проникает в сложные лепнины, фризы колонн, кариатид, аллегорий: запах плесени, и арбузов, и моря, вечный эллинистский запах, аргонавты, Язон, ритмы Гомера, профиль собора святого Апполинария, и у нас с Таней медовый месяц, и мы шатаемся по югу, и дряхлеющая Одесса обступает нас оградой летнего ресторана, маленькой эстрадой рядом с бесконечностью Черного моря, Понта Эвксинского,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату