сам пережил болезнь и смерть жены, но в те тяжелейшие для Маргалит дни оказался единственной опорой ей и ее семье, именно своей твердостью, прямолинейностью, но и добротой.
Маргалит прижалась виском к оконному стеклу автобуса. Маргалит и не подозревает, что речь о ней, что за какие-то считанные минуты развернулось, по сути, все, что составляет ее жизнь, она ведь еще так молода, и все переживания Кона в эти римские дни, все эти подъемы и спады в настроении внезапно выглядят такими бледными и глупыми по сравнению с тем, что пришлось пережить этой девочке.
А за окнами автобуса такое высокое, такое спокойное флорентийское небо, и запредельная эта умиротворенность ощущается равнодушием и насмешкой над всем, что изводит — в этом мире и из этого мира — душу человеческую.
4
День этот нескончаем.
Понизу шумит, шаркает, пахнет дешевой кухней гостиничка в каком-то флорентийском тупике, где им располагаться на ночь, гостиничка, более похожая на общежитие; то и дело наносит сквозняком пьяного бормотания из студенческих лет, питерских общаг, ревматических вечеров при слабой электрической лампочке, скрипа пружин разваливающейся студенческой кровати с дырявым матрацем и возни дерущихся в коридоре.
Поверху огромный голубой купол неба, крепящийся на окружающих холмах и словно бы порождающий по своему образу и подобию карминный купол Флорентийского собора — Дуомо, и каждое облако, белое, но как бы пропитанное синью, медлительно, емко, неохватно вытягивается движением Бога с микельанджеловского купола Сикстинской капеллы, протягивающего палец к голему, чтобы сотворить Адама, и вот уже миг назад ожившая душа наполняется печалью и сожалением, и Адам продолжает тянуть руку к удаляющемуся и оборачивающемуся облаком Богу, ощущая на своем пальце прикосновение пальца Божьего и уже понимая, что больше ни ему, ни потомкам его и в тысячном поколении не увидеть и не ощутить того, что стряслось в эти мгновения.
Неверный свет предзакатного солнца, мягкая синева дальних земных пределов во всей своей свежести и первозданности прогреваются глазами мальчика по имени Микельанджело, и он завороженно, как за собственной будущей судьбой, следит за грандиозной облачной мистерией, а внизу, подсекая ослепленные уходящим светом ленты коричневых зданий — палаццо, церквей, мостов — стеклянно- зеленые зеркала вод Арно замерли в потрясении: ведь они отражают не просто небо, а мистерию сотворения мира и человека.
Как в Иерусалиме острю ощущаешь Божье присутствие, так и здесь, во Флоренции чувствуешь тяжесть небесных якорей: микельанджеловское небо стоит на вечном приколе у ПонтеВекьо.
Темные круги Ада тянутся из ближайшего переулка, где вот он — мы проходим мимо — дом, в котором жил Данте Алигьери.
Маргалит устроилась у приятельницы ее родителей, владелицы пансиона «Асти» на улице Фаенца, 58, недалеко от флорентийского вокзала. Втроем они поднимаются в соборной тишине, прерываемой несильными мелодичными ударами в медь колоколов, по серпантину почти безлюдной дороги вверх, на пьяцалле Микельанджело, и с каждым поворотом Флоренция возникает иной, как бы рождаясь наново, как Боттичеллевская «Венера», находящаяся здесь же, во Флоренции, в галерее Уфицци, и мысль о том, что все это каменное великолепие городского организма строилось столетиями, ей чужда; скорее ей подходит галлюцинирующая прямота восточных легенд о сотворении в единый миг дворца-города.
Зеленые зеркала Арно, медлительная графика Флоренции.
На пьяцалле Микельанджело — ультрамарин, киноварь, червление: огненный зимний закат, оранжевые взрывы облачной материи, пронизанной заходящим солнцем, черный силуэт ми- кельанджеловского Давида, воистину мальчика с пращой, одиноко задумавшегося над пустой площадью, над городом, довольно рано отходящим на покой, и в этом оранжевом течении, сливающем отходящий день и натекающую ночь, который раз башни и здания, запрокинув головы, созерцают бесконечность, чье присутствие таинственно подтверждается замкнутой по окоему линией земного предела.
Стоят они втроем у парапета, в счастливой забытости над погружающейся в фиолетовые сумерки Флоренцией, и в этом безмолвии, в этом покое только рассказ Майза о стране фиордов сеет неуют, любопытство и тревогу.
Там, в забвенной глуши скандинавских лесов, в гамсуновской сумрачной оторванности от суеты городов, Майз, в поисках Иосифа, временами ощущает, что и сам выпал из времени, и стоит ему поменять одежду — не то, что никто его не узнает, сам к себе начнет относиться как к иному существу: дело в том, что Иосиф перед отъездом купил себе брюки и рубахи, которые мать не видела и не могла бы узнать, если бы они даже нашлись.
Спускался Майз к рыбакам. На ночном берегу, у костра, под северными звездами, агент норвежского сыска показывает им фото, спрашивает, не выходил ли с ними в море этот парень, не утонул ли. Рыбаки качают головами, в сердце Майза вспыхивает мгновенная надежда: не понимая норвежского, думает, что кивают утвердительно; но агент разводит руками, вместе с рыбаками погружается в какое-то оцепенение, выпивая горькую, тихо напевая с ними какие-то странные песни, похожие на пение сирен или волн под ветром, предвещающим шторм. Глядит на них Майз со стороны, засыпает, просыпается, не понимая, где он, кто они, эти серые живые валуны, гамсуновские тролли, что он тут делает среди них.
Иосифа ищет Интерпол, его портрет публикуют норвежские газеты, о нем передают по голландскому телевидению. В результате объявляется норвежец, хозяин лесопилки, который подвозил тремпом Иосифа по горной дороге. Огромный, как медведь, добрый, как домашний пес, этот норвежец возит Майза по дорогам, забираясь по собственной инициативе в самые глухие дебри, где дорога внезапно обрывается, словно бы устав и потеряв интерес куда-то вести, и дальше тьма, бурелом, хаос. Медведь этот обладает удивительной способностью в совершенно неожиданных местах обнаруживать настоящих лесных красавиц. Майз бы их и не заметил, до того они мимикрируют среди окружающей природы своими одеждами, белыми косами и голубыми глазами. На медведя же идут косяком, улыбаются, аукают, он им что-то бормочет на ухо, обнимает, и они исчезают столь же внезапно, как и появляются.
На Бергенском вокзале аукцион: выставлены все вещи, хранившиеся в камере хранения и не вытребованные владельцами более полугода. Обнаруживается чемодан Иосифа, высланный им из Осло в Берген, а в нем — шерстяной свитер, вельветовые брюки, шорты, майки, сандалии. Вероятно, с собой Иосиф взял только рюкзак.
Майзу переводят рассказ, опубликованный в норвежской газете: молодой француз, арестованный, подумать только, в Питере, рассказывает о том, что сидел в камере с парнем из Норвегии. Внезапно Майз понимает, что тут ведь рукой подать, через Финляндию, в тех же медиумических белых ночах обретается Питер, это сводит Майза с ума, но, пробудившись от летаргического сна, выпутываясь из ласковых сетей гибельного северного очарования, он мчится во Францию, находит парня, показывает фото: нет, говорит парень, то был другой.
Летом шестьдесят шестого, три с половиной года назад, в Норвегию едут двоюродный брат Иосифа, дядя, брат отца, сама тетя, Майз. Медведь дает в их распоряжение машину. Они ведут настоящее прочесывание местности. Фото Иосифа разглядывают в мотелях, гостиничках, кемпингах, барах, кафе, на вокзалах, в больницах. С тех пор, оказавшись в неизвестном уголке с незнакомыми лицами, Майз инстинктивно тянется в карман за фото.
Разве это не пример для психоанализа: поиски человека, ставшие второй натурой?
Время от времени Майз перебрасывается с Маргалит несколькими словами; двое мужчин, намного старше ее, ощущают, не желая этого, полную от нее зависимость, принимая эту зависимость с плохо скрываемым смешанным чувством неудовольствия и благодарности. С утра она почти не раскрывала рта, но все, что совершается в этом нескончаемом дне, касается ее, заверчивается вокруг нее, существует ею.
Ее молчаливое присутствие в дважды временной среде этого дня — среде эмигрантов, едущих в автобусе, где они продолжают жить напоказ, выражая свои чувства штампованными фразами, заставляет их все время оглядываться на нее в некоторой тревоге: несомненно, она понимает их условные жесты,