тонкие ветки у сосен, разрушили пчелиные ульи, раскрошили большую часть комьев земли, похитили с веревки одежду и мокрого места не оставили от случайно залетевших птиц. Более сильные смогли с корнем вырвать парящие в высоте деревья, повалить ельник, окончательно превратить речку с дождевой водой в мутную борозду, покрыть копотью пурпурные стены и свинцовую крышу Спасова дома, подрыть основание трапезной, унести часть окружавшей верхний двор стены с несколькими кельями, утопить в ничто смотровые и слуховые окошки странноприимного дома…
Появившееся из-за холма ярко-красное солнце немного рассеяло поднимавшийся снизу сумрак. Через только что открытое окно монахи бросали в темноту горящие лампадные фитили. Кузнец Радак вытряхнул вниз искры, давно припасенные в мехах. Они прожгли два-три тьмистых облака и, обессилев, угасли. В окне была видна только ночь, а в ночи – безнадежно заблудившийся пчелиный рой.
– Сюда, Цвета, Тихосава и ты, Малена! – кричал кто-то из тьмы.
– Летите, летите, Грозда, Радана и Любуша! – ходил по кругу медовник и восковник Жичи.
– Скорей сюда, милые мои, не пропасть бы вам в гиблом месте! Собирайтесь все на южном клиросе в церкви Святого Вознесения! Летите сюда, Дружана, Лейка, Миляна, Косара… – подзывал отец Паисий по имени каждую пчелу.
Кто-то неосторожно нагнулся и попал лицом во мрак. Когда его, схватив за ноги, кое-как вытащили, оказалось, что он совершенно обезображен – ни одной человеческой черты на лице не осталось. Тщетно травник Иоаникий прикладывал к нему листья подорожника из своих запасов. Пострадавший громко стонал от сильной боли.
На другом конце верхнего монастырского двора, не выдержав, рухнула дверь, ведущая в кладовые, придавив насмерть хранителя подвалов, прожорливые сони и черные мушки дождались своего часа, набросились на монастырские запасы и растащили все, вплоть до последнего зернышка и крошки.
У женщин все руки были в ожогах от того, что они пряли язычки пламени свечей. На ладонях старой Градины образовались язвы, превратившиеся в незаживающие раны.
Посыпались и другие беды, каждая следующая хуже предыдущей, отдельные судьбы сливались в общий хоровод несчастий. Савина катехумения до самого потолка наполнилась злыми вестями:
– У некоторых началось помрачение рассудка!
– Отче, храму не хватает света!
– Тени умножаются, их стало вдвое больше, чем нас, защитников монастыря!
– Эконом просил передать, день едва перевалил за полдень, а мы уже сожгли треть оставшихся лучин!
– Пение становится все более жидким!
– Повесть почти пересохла!
– Преподобный, преподобный, Жича наша угасает!
С трудом прокладывая себе дорогу среди всего этого, в катехумению вошли два стратора, молодых монаха, которые в монастыре смотрели за мулами. Игумен уже было решил, что сейчас они сообщат ему о гибели всех еще остававшихся живыми животных, и еще больше сгорбился, чтобы принять на свои плечи и этот груз. Но страторы пришли просить разрешения отправиться к ближайшим склонам Столовых гор, где, за пределами круга тьмы, в это время наверняка в изобилии уродились солнечные лучи.
– Мы выведем отсюда детей, а обратно в Жичу доставим несколько переметных сумок, набитых светом! Тропа по комкам земли, может быть, еще не совсем развалилась. И она доведет нас до вершины холма, где мы в прошлом году собирали полуденный зной, – бодро закончили монахи.
– Вижу, дети мои, отвага у вас есть, но моя сила недостаточна, – отвечал отец Григорий. – Боюсь, что и воздушные дорога могут быть несовершенны. Принять на себя еще и груз чужих жизней? Да к тому же детских! Кто на такое решится, у того просто души нет!
Но монахи были упорны:
– Отпусти нас, преподобный, благослови, даже если ничего не выйдет, то хоть будет о чем рассказывать!
Игумен Григорий распорядился тогда, чтобы эконом раздал и другую треть оставшихся лучин. Страторы перекрестились на иконы Христа и Богоматери и вышли из храма. Отовсюду, размахивая светящими лучинами и осторожно, шаг за шагом, нащупывая комья земли, потянулись матери с младенцами на руках. Игумен трепетал возле окна, видя, как несколько раз чуть не погибли те, кто делает хотя бы шаг в сторону. В конце концов все счастливо добрались до конюшни, откуда уже вывели десяток мулов под переметными сумками, к каждому из которых подцепили крытую тележку и посадили туда детей. Каждая мать нашептывала своему ребенку молитву, чтобы она сопровождала его в пути и осталась с ним навсегда как память о матери. Потом небольшой караван в вышине двинулся в путь по направлению к Столовым горам, где на склонах, за пределами мрака, солнце, конечно же, широко разбросало свои лучи. Недолгое время еще были видны очертания повозок и мулов, до монастыря доносились покрикивания страторов и их тихая песня, которой они подбадривали себя, плач детей, неуверенный стук копыт, но вскоре все поглотила глухая тьма. Остались лишь приглушенные рыдания матерей.
Один Господь знает, сколько прошло времени. И то, что для человека, беззаботно углубившегося в книгу, всего лишь миг, тому, кто попал в беду, кажется целой вечностью.
Как бы то ни было, совершенно неожиданно, причем снизу, разнеслась весть о монахах с детьми, выбравшихся из монастыря. Дело в том, что видинский князь Шишман послал несколько болгар и куманов за пределы мрака охотиться на птиц, чтобы раздобыть летные перья, которые потребовал сарацин Ариф. Он рассчитал, сколько чего ему надо, чтобы сделать механическую птицу, и часть войска разбрелась по окрестным лугам и полянам. Добыча была богатой, многие птицы были сбиты влет, много птенцов выпало из сшибленных гнезд, каждый воин тащил по целому мешку, набитому разными перьями, и тут кто-то заметил на открытом месте двух монахов, которые старательно собирали зрелый свет дня. Наверху, точно над верхушкой одного стоящего дуба, мирно паслось несколько мулов с переметными сумками, наполовину набитыми свежим солнечным светом, к тому же они были запряжены в тележки, из которых, как птенцы из гнезда, высовывались детские головки.
– Мы, князь, тут же погнались за ними, – рассказывал один из свидетелей.
– Но монахи оказались очень быстрыми, забрались на дуб и вместе со своей скотиной, гаденышами и светом исчезли в вышине, – добавил второй.
– Мы стреляли в них, сколько могли! Без толку! – закончил третий.
Многострашный видинский князь взревел:
– Если эти двое привезут в монастырь хоть немного своего груза, вам конец! Разбудить цикаваца! Пусть он их догонит! Чего ради я вынашивал его под мышкой сорок дней, чего ради я таскаю его за собой с начала похода?! Разбудить цикаваца! Пусть весь свод перевернет, если нужно, пусть разверзнутся все девять небес, но без тележек пусть не возвращается!
Кельи ксенодохии, которую еще называют больницей, были полны, так что никто и не заметил, как казначей Данило встал с постели, прикрыл лицо тенью и крадучись вышел вон. Стараясь держаться в темноте, пользуясь тем, что почти ничего было не видно, поддерживая свою перебитую руку и закусив нижнюю губу, чтобы бред, сросшийся с разумом, не выдал его, Данило прокрался к тому месту, где хранилась великая тайна. Перед ризничим Каллисфеном, который постоянно охранял священные сосуды и реликвии, он опустил глаза и, изменив голос, проговорил:
– Старейшина монастыря зовет тебя, поспеши! Иди скорее, игумен уже ждет перед трапезной! Пока ты не вернешься, велел остаться здесь мне! Только смотри, не наступи в пустоту, перед входом в церковь парни переложили комья земли с правой стороны воздуха на левую!
Не подозревая, что обмануть может и свой, отец Каллисфен торопливо вышел. Казначей немного подождал, а убедившись, что ризничий больше никогда не вернется, начал той самой рукой рыться среди находившихся в ризнице предметов, небрежно отбрасывая в сторону киот с частичкой креста Христова, часть ризы и пояса Богородицы, киот с частицей головы святого Иоанна Крестителя, мощи апостолов, пророков и мучеников… Наконец, вытряхнув несколько ящиков с потирами, дискосами, звездами и ложками, Данило нашел то, что искал. Это был кошелек с пожертвованием, подаренный торговцем из Скадара.