погибнуть. Каждый из собравшихся здесь полицейских, даже если не был приглашен на банкет Аддоницио сам, потерял бы дядю, брата, напарника, соседа. Почти все детективы, пришедшие в банкетный зал потанцевать и выпить, погибли бы при взрыве.
«Благодарю тебя, Господи».
Отказавшись от помощи, Воорт ковыляет под крышу. Ощущение такое, будто дождь идет вечно, а объекта, именуемого солнцем, вообще никогда не было. В банкетном зале сухо, а в цокольном этаже есть горячий кофе, горячий душ и свежая одежда, приготовленная организаторами операции. Когда Воорт выходит, его ждет еще больше народу.
– Молодчина!
– Отлично сработано.
– Поздравляю!
Воорт, дрожа, берет еще чашку кофе – никакого эффекта! Холод словно проник в атомы костей.
– Воорт?
Это Лопес. Спрашивает, хочет ли он заняться оформлением бумаг сегодня или сделает это завтра. Хочет ли вернуться на Полис-плаза, один.
– Завтра.
Лопес говорит: «Прекрасно», но в таком случае отсюда сейчас лучше убраться, пока не нагрянули репортеры и большие начальники. Тогда здесь начнется настоящий цирк. Может быть, Лопес такой заботливый. А может быть, хочет выслушать похвалы сам.
– Здесь начнется настоящий цирк, – повторяет Воорт.
Лопес просит утром первым делом обязательно явиться на Полис-плаза, один.
– А теперь отправляйся, иначе просидишь здесь всю ночь. И я не шутил. Если когда-нибудь прискучат постельные разборки – переходи ко мне.
Воорт и Микки выскальзывают через боковой выход. После стрельбы прошло полчаса, на улицах только копы, мэр уже едет, как и комиссар Аддоницио и, наверное, около тысячи репортеров.
Дождь наконец перестает – словно в насмешку. Ночь холодная, и в прозрачном ледяном воздухе видно, как следственные бригады прочесывают разделительную полосу и улицы в поисках пуль, обрывков одежды, пятен крови, осколков костей – чего-нибудь, оставленного Грином или жертвами. Движение по бульвару Мойнэхен по-прежнему перекрыто. Брошенные машины на некоторое время останутся на местах.
– Шотландский или ирландский виски? – спрашивает Микки.
– Ирландский, – отвечает Воорт. – И целую бутылку «Джеймсона».
– Паб «Патрик», – Микки кивает и хлопает Воорта по спине, – старый ирландский торговый центр с удовольствием возьмет мои денежки. И туда всего несколько кварталов.
– Я хочу пройтись пешком.
– Твоя лодыжка выглядит отвратительно.
– Микки, он выстрелил первым. Мне повезло.
Этот факт был замечен и Джоном Шеской, который тоже предпочитает пройтись пешком и теперь следует за ними, держась на полквартала позади.
Глава 24
– Пабы, – провозглашает Микки, театрально грозя пальцем, как пьяный профессор из кино, – являют собой величайший уравнитель. Возьмем ночь – такую холодную, что даже эскимос не выйдет из дому. Но стоит посетить паб – и разве не станет это самым теплым воспоминанием? Еще два сюда!
В «Патрике» светло и людно; толстые деревянные стены цвета торфа; ряды подсвеченных бутылок под длинным зеркалом в полированной раме словно излучают тепло. В камине потрескивает, обгладывая полено, настоящий огонь.
– Я забыл, о чем говорил, – смеется Микки.
В пабе пахнет сосновым дымом и опилками. В полночь они сидели на тех же табуретах, слушали ту же кельтскую музыку из музыкального автомата, просили того же бармена с двойным подбородком наполнить те же бокалы из той же янтарной бутылки. И так два часа.
– Да ты философ, Микки. Ты говорил о холоде.
– А что есть суть твоей философии?
Воорт потирает пульсирующий лоб.
– Разочарование.
Вокруг гам, и ветер врывается всякий раз, когда входят посетители. В дальнем углу бара, над секцией с водкой, над прозрачными, подсвеченными сзади бутылками – «Столичной» и «Грей Гуз», «Финляндии» и «Исландской» – работает телевизор. В который раз на экране – пересечение бульвара Мойнэхен и Восемьдесят седьмой улицы.
В шумном пабе голоса диктора почти не слышно.
– По неподтвержденным сведениям, полиция обнаружила в фургоне три тысячи фунтов взрывчатки.
– Мичум, – обессиленно, печально, нежно объясняет Воорт, навалившись на барную стойку, – был максималистом. Для него все было либо черным, либо белым. Если бы я не нашел абсолютно непробиваемых доказательств, он бы остался верен Шеске.
– Максималист, значит? Ты это о Мичуме? Или о себе?
– Это интересный вопрос. Возможно, мы говорим о копах, о нас самих, неспособных увидеть моральные различия. Десятилетние мозги в тридцатилетних телах. Мы видим дерьмо у себя перед носом, но у нас в головах мир чист, как детский утренник.
– За копов, – поднимает бокал Микки.
– За Мичума.
Они чокаются.
– Мичум, – напоминает Микки. – Продолжай.
Позади них открывается входная дверь, и входит полицейский – патрульный в форме, высокий и седой. В окрестности были направлены пешие патрули. Коп в дождевике проходит мимо них то ли в уборную, то ли к телефону, не глядя по сторонам.
– Мичум, – Воорт протягивает пустой бокал дружелюбному бармену, – отдавал всего себя тому, что любил, но рвал все связи, если оно переставало быть совершенным. Брат был совершенством, но мертвому это легко. Армия была совершенством. Проект был совершенством. Шеска был совершенством. А если они не совершенны, он не мог иметь с ними дела.
– Останови меня, если я не прав, Кон, но разве мы переходим к твоей замужней подружке?
Воорт выпрямляется:
– Ты хочешь свести великий философский вопрос к моей сексуальной жизни?
– Ты говоришь о разочаровании. Но ведь все так, и когда доходит до половой жизни. Любовь, лучший мой друг, – это способность чувствовать, как тарахтит в груди старый мотор даже после того, как ты разочаруешься в женщине. Так сказал великий человек.
– Какой человек?
– Я.
Воорт пристально смотрит на напарника:
– Когда это ты решил конкурировать с профессиональными афористами?
– Да как же мне не знать? Я всю жизнь женат. И мы оба болтаем от химической перегрузки.
– Только не говори мне, что голова болит из-за алкоголя!
Микки бросает на стойку деньги.
– Кон, ты в состоянии сесть за руль?
– Если я сяду за руль, – объявляет Воорт, – и получу штраф, полиция конфискует мою уже