убеждать. Скорее всего, «южане» не сочли нужным принять условия, выдвигаемые «северянами».
Правда, оставался еще один шанс — привлечь союзников в лице поляков. Декабристы рассчитывали на них.
В дневнике Грибоедова отмечено, что 29 июня уже в Крыму он побывал на «участке Олизара». Граф Густав Олизар — общественный деятель, связанный с польскими политическими кругами и русскими тайными обществами, он киевский губернский предводитель дворянства (1821–1825), помещик и вдобавок ко всему поэт, друг А. Мицкевича. Из-за безответной любви к дочери генерала Н. Н. Раевского Олизар удалился в Крым, где выстроил себе виллу, но в то же время частенько бывал в Киеве и Одессе. Он встречался со многими южными заговорщиками.
Как отмечает один из исследователей творчества А. Мицкевича, Олизар «немало содействовал сближению польских и русских заговорщиков и был осведомлен о переговорах, которые они вели в Киеве и Бердичеве в 1824 и 1825 годах». В письме к Бегичеву Грибоедов об этом сообщает очень осторожно и глухо упоминает, что на «участке Олизара» происходило что-то важное: «О Чатырдаге и южном берегу после, со временем».
В своем дневнике Грибоедов отмечал только красоты природы или же соображения исторического характера, хотя за три месяца объездил весь Крым. Он поистине неутомим. Побывал в Симферополе, где местное дворянство устроило ему восторженный прием, в Алуште, Аюдаге, Гурзуфе, Алупке, Симеизе, Балаклаве, Инкермане, Севастополе, Бахчисарае, Судаке, Феодосии, Саблах. Но о поездках, их цели и своей задаче вообще ничего, лишь вскольз о красотах — «роскошь прозябения в Симеисе», «Байдарская долина — возвышенная плоскость, приятная», в Балаклаве — «приятный вид местечка», в Севастополе — «город красив», «Инкерман самый фантастический город», «самая миловидная полоса этой части Крыма по мне Оттузы», «прекрасная Качинская долина» — и все. Но и молчание или умолчание говорит о многом.
Остановимся лишь на одном пункте пребывания Грибоедова в Крыму — Саблах. В краеведческой литературе за Саблами прочно укрепилось название — «крымское гнездо декабристов». Действительно, хозяин Саблов, бывший крымский губернатор генерал Андрей Бороздин принимал у себя многих, так или иначе связанных с декабристами. Но к моменту появления Грибоедова в Крыму Саблы Бороздину уже не принадлежали. Это засвидетельствовано документом от 9 марта 1825 года: «…Генерал-лейтенанту Андрею Михайловичу Бороздину по высочайшему указу выдано было из государственного заемного банка в ссуду 150 000 руб. на правилах 8-ми летних займов сроком с 10 марта 1820 года под залог имения Таврической губернии Симферопольского уезда в деревне Саблы 338 душ со всеми хозяйственными заведениями, фабриками и заводами, которые потом проданы камер-юнкеру графу Завадовскому с переводом на него банковского долгу.»
Но граф А. П. Завадовский — старый приятель, у которого в петербургском доме одно время проживал Грибоедов! Он же и был секундантом Завадовского, когда тот стрелялся с Шереметевым — знаменитая «дуэль четверых». Воистину мир тесен!
Самого графа в Крыму тогда не было, однако Грибоедов отметил в дневнике, что приняли его очень тепло. Последняя дневниковая запись гласит: «Приезжаю в Саблы, ночую там и остаюсь утро. Теряюсь по садовым извитым и темным дорожкам. Один и счастлив» (12 июля). Единственное упоминание Грибоедова и не только в дневнике о счастье, куда больше о печалях и тревогах.
Вот стихотворение этой поры:
В письмах к Степану Бегичеву из Крыма Грибоедов жалуется на отсутствие вдохновения, на томящую его тоску. Вот письмо от 12 сентября:
«А мне между тем так скучно! так грустно! думал помочь себе, взялся за перо, но пишется нехотя, вот и кончил, а все не легче. Прощай, милый мой. Скажи мне что-нибудь в отраду, я с некоторых пор мрачен до крайности. — Пора умереть! Не знаю, от чего это так долго тянется. Тоска неизвестная! воля Твоя, если это долго меня промучит, я никак не намерен вооружиться терпением; пускай оно останется добродетелью тяглого скота. <…> Ты, мой бесценный Степан, любишь меня тоже, как только брат может любить брата, но ты меня старее, опытнее и умнее; сделай одолжение, подай совет, чем мне избавить себя от сумасшествия или пистолета, а я чувствую, что то или другое у меня впереди».
Грибоедов умел распоряжаться своими чувствами, так что едва ли он впал в черную меланхолию только потому, что ему не писалось. В этом письме есть такая фраза: «Я с некоторых пор мрачен до крайности». С каких же это пор? Судя по дневниковым записям, в июне и в первой половине июля мрачные мысли Грибоедова не тяготили. Они пришли позже — и мрачные мысли и тоска. Уж не после ли свидания с польскими заговорщиками у Олизара? Тогда становится ясно, что «ипохондрия» Александра Сергеевича порождена результатами переговоров со всеми, кого надлежало привлечь в союзники, но сделать этого не удалось и с точки зрения Грибоедова, картина была настолько неутешительная, что впору было стреляться.
Как мы знаем, после гибели «друзей и братьев», Пушкин тоже пребывал в скорби, но все же в его черновых записях есть и такие строки: «повешенные повешены.», словно он смирился, и боль успокоилась, переболела. Все-таки, думается, не его это было дело — восстание, недаром, по свидетельству Пущина, его не приняли в члены тайного общества — то ли не доверяя поэту, то ли не желая жертвовать его талантом, то ли действительно понимая, что все это — не его и не для него.
С Грибоедовым — все иначе. Так глубоко переживать неудачу переговоров можно было только, если воспринимаешь их как крушение своих личных интересов.
Переживания Грибоедова помогает понять некоторый момент в мемуарах Степана Бегичева, а ему Грибоедов доверял самые сокровенные свои мысли. Бегичев вспоминал о дружбе со своим знаменитым другом много лет спустя, и даже тогда многое не договаривал, но многое и сказал.
Он писал в своих кратких, но удивительно точных мемуарах, о вещах совершенно невероятных. «Грибоедов… был в полном смысле христианином и однажды сказал, что ему давно входит в голову мысль явиться в Персию пророком и сделать там совершенное преобразование; я улыбнулся и отвечал: „Бред поэта, любезный друг!“ — „Ты смеешься, — сказал он, — но ты не имеешь понятия о восприимчивости и пламенном воображении Азиатцев! Магомет успел, отчего же я не успею?“ И тут заговорил он таким вдохновенным языком, что я начинал верить возможности осуществить эту мысль».