— Зато я вижу их насквозь, — медленно и стыло проговорила Катя. — Знаешь, кто они?
— Кто?
— Двуликие Янусы. Лжецы.
Меня передернуло от этих слов.
— Ну… Это ты зря, — сказал я. — Конечно, не всегда они правы, но все же…
— Да я не об этом, — Катя резко поднялась со стула, — я о модус вивенди.
— О чем?
— Об образе жизни. Понимаешь… это мы сами и все, что нас окружает. Все, все, все, доходит?
— Ну, в общем-то, да…
— Вот слушай. Когда и ты и я были маленькими, все нам было ясно, просто и понятно. Родители, которые тебя любят, которые в любую минуту могут спасти, уберечь, приласкать, объяснить, направить, казались нам людьми без недостатков… О, у меня такая мама! О, у меня такой папа! Ну и все, конечно, в превосходных степенях. Я не знаю, как ты, но я росла всегда с ощущением, что мне нечего в этом мире бояться, потому что рядом мои родители. Вот так надо жить, как они! Маме рукоплещет весь зал, тысячи людей, ей преподносят цветы за пение, она милая, грустная, усталая… Я жалела ее, старалась как-то помочь, чтобы она чувствовала, понимала: рядом растет ее дочь, которая в ней души не чает. И отец! О, я знала, что он спасает людей от смерти. Я просто боготворила его. Я верила, что никогда не умру, в отличие от других, потому что у меня папа — врач. Он никогда не даст мне умереть — ну, как это обычно бывает в детстве: мечты, фантазии. Когда они были рядом, у меня кружилась голова от счастья. Как хорошо, как здорово, что у меня такие мама и папа, лучшие из лучших! Их все любят и ценят. И больше всех их люблю я!
— Но так у всех, наверное… — тихо вставил я, когда она на миг замолчала и как-то обессиленно опустилась на стул.
— Ты ошибаешься, Антон, — она захлопнула тетрадь и посмотрела на икону, которая когда-то понравилась Авдееву: Богоматерь с младенцем. — Святая простота… Что значит — любить? Это значит — обманывать себя… Мы любим невидимку, Антон, а не реального человека. Я думала, мне не будет страшно, когда я стану взрослой, потому что у меня такие хорошие родители: они передо мной как на ладони и я перед ними как на ладони. Я ведь тоже вращаюсь в их вселенной, я тоже занимаю не последнее место в их образе жизни. Я буду всегда с ними — вот что меня поддерживало, вот что меня утешало. Мы всегда будем вместе. Ну, как в той песне: «Ты, я, он, она — вместе дружная семья!..»
Катя снова прервала свой монолог, и страдальческая, болезненная улыбка прошла пустынной странницей по ее лицу.
— И вот… мне страшно. Я — одна, Антон. Я не знаю, что мне делать. Это как в школьном хоре. Поешь ты со всеми вместе — в хоре, — и хорошо и покойно живется, потому что ты не сможешь ошибиться, рядом стоящие тебе не дадут. Хорошо всю жизнь петь в хоре! Но приходит пора, когда ты должна солировать. Здесь уже тебе никто не поможет, ты одна перед всем залом, перед всем миром… А ты боишься, боишься, потому что тебя не обучали методике сольного пения… Вот так сразу взяли и вытолкнули из общего ряда. Пой, как знаешь…
— Ну а кто же должен был тебя научить солировать? — спросил я, глядя на растрепанные волосы, на глаза, жаждущие понимания, на вздрагивающую розовую мякоть губ, поблескивающие зеркальные ровные зубы; и желание погрузиться во все это охватило меня. — Родители, да? Но так не думаю: мы сами должны научиться петь. Солировать. Сами. Никто нам не поможет.
Катя молчала; в окно уходящее солнце вставило золотистую фольгу; в нашей комнате робко посерел воздух, уже предвкушая вечернюю слабость сумеречного наката; Катя уцепилась за мои пальцы и сквозь зубы спросила:
— Ты меня будешь любить?
Я молча встал, поднял ее, чувствуя, как вечерний закатный свет преображает ее лицо: оно теплеет, густым коричневым бархатом наполняются ее глаза, волосы щекочут мне щеки, губы, подбородок — и то, что вложила в меня своими губами Катя, прошло, как стремительный водопад, по моему телу и снова вернулось к ней, заставив и ее затрепетать… Я успел прошептать: «Мать», — но Катя ответила одним протяжным вздохом: «Она никогда не беспокоит меня…»
Вечером мы пошли с Катей на дискотеку в Дом культуры железнодорожников. Помещение, где были танцы, оказалось маленьким, разноцветные мощные лампы перекрещивали свои лучи; музыка с тяжелым мелодичным рокотом качала плотно спрессованную толпу; я ощутил, как духота набросилась на мое холодное с мороза лицо, и вскоре оно покрылось уже капельками пота — но мы еще не танцевали, а только лишь пробирались к небольшому возвышению в дальнем углу, где стояли столики: там было несколько свободных мест.
У Кати оказалась здесь масса знакомых, они подходили, распаренные, как после бани; и ребята, и девушки оценивающе оглядывали меня — я разве что не ежился под их откровенными взглядами…
Слегка вихляющей походкой подошел к нам высокий (одни мослы) парень с грязными, тусклыми волосами. Тяжелой рукой ударил меня по плечу:
— Салют, фраерок!
Пока я лихорадочно размышлял, как его достойно отбрить, он вовсю разухмылялся, стал раскачиваться перед Катей на кривых ногах футболиста:
— О, Башка, ты сегодня бесподобна! Я сражен, падаю, держите меня! Падаю к твоим ногам, о, достойнейшая из достойных!
И он сделал вид, что сейчас грохнется.
— Послушай, ты, — начал было я, но почувствовал, как пальцы Кати предупреждающе вцепились в мой локоть.
Парень было обернулся ко мне, угрожающе выставив вперед бесформенный подбородок, но Катя спокойно сказала:
— Слушай, Налетчик, опять из себя шута корчишь? Не вяжись, а? Или Борю с ребятами позвать, поговорить по душам?
— Ха, — парень мотнул волосами, — испугала! Что Боря? Я могу тоже кодлу собрать. На кулачках? Пожалуйста!
— Большая ты все-таки скотина, Веня, — спокойно сказала Катя. — Лучше скажи, как мать себя после операции чувствует?
— Ничего, нормально. Молоток твой отец! К братану теперь вот собирается… В Сибирь, во куда! Поеду, наверное, с ней.
— Смотри за матерью-то, — Катя все не отпускала мою руку. — Сердце у нее слабое, а ты ведь опять можешь загреметь…
— Брось учить, — пренебрежительно заметил Налетчик. — Знаем мы сами: как водку пить, как жизнь любить! Ладно, Башка, давайте, гуляйте. Если что — свистни, я неподалеку. Или Борю… Как бы фраерка твоего не задели, а он и отвалится, слаб что-то…
— Сам ты… фраер! — ответил, не сдержавшись, я.
Налетчик захохотал. Он даже слегка присел от удовольствия, заливаясь тонко, по-поросячьи.
Мы пошли вперед, не оглядываясь.
— Вместе с ним до восьмого класса учились, — сказала Катя. — Нормальный вроде парень был… А потом в училище — словно подменили Веню. Злостное хулиганство, кражи… Хорошо еще, что мать любит, а то давно бы по тюрьмам мотался. Этим летом отец ей операцию сделал. Пока Веня держится, никуда не залетел. Даже не выпивает. А если пьяный — человек без мозгов. Все что угодно может натворить…
Мы сели за столик, где чинно и как-то по-кукольному строго вертикально застыли две девицы; у них были одинаковые прически — вздыбленные и чем-то склеенные волосы, а на лбу волосинка к волосинке расчесаны и наклеены. Плоские груди закрыты старыми линялыми майками, на них надписи: «Хочешь полюбить меня? Прочти вначале молитву» (это у одной) и «Уведи меня в сказку, я — твоя Шахерезада» (у другой).
Мы с Катей переглянулись, но улыбки сдержали; посидели, огляделись, потом пошли в толпу — танцевать. Вскоре я уже был весь мокрый, смоченное потом лицо Кати сверкало передо мной как стеклянное, я задыхался в плотном кольце, меня толкали, временами оттирали Катю в сторону, и я