На улице они наконец-то познакомились. Павел Игнатьевич Попов работал старшим сотрудником в научно-исследовательском институте. В юности играл в студенческом театре вместе с Куниным, который потом стал профессиональным актером. Они и сейчас дружат, поэтому Попов немного знает актерскую жизнь. Как хорошо, что он все-таки не стал профессионалом…
— Почему?
— Потому что все актеры мечтают стать гениями, подняться на пьедестал. Но только один из тысячи может отвоевать себе место под солнцем. Тем более, учтите, что от самого актера очень мало требуется… Как поговаривает Кунин, надо молиться на двух богов: режиссера и счастливый случай. Умный, непредвзято настроенный режиссер — это такая редкость в наши дни…
Попов, чувствовалось, умел и любил говорить. Вероника Алексеевна, сама грешная в этом плане, с удовольствием слушала его. Потом они заспорили о предназначении театра и так увлеклись, что прошли целых две остановки.
Как-то незаметно перешли на личные проблемы. Попов, словно между делом, сообщил, что холост. Вероника Алексеевна о себе не рассказывала, больше о школе…
Подошел автобус.
Пустихина с нескрываемым сожалением протянула руку Павлу Игнатьевичу:
— До свидания.
Попов чуть помялся, затем спросил:
— Можно вам позвонить?
— У меня дома нет телефона.
— А в школу?
— В школу? А зачем?
— Ну, может, вместе сходим на какой-нибудь спектакль, если вы, конечно, не против?
«А что? Можно», — подумала про себя Вероника Алексеевна и, уже поднимаясь в автобус, крикнула Павлу Игнатьевичу:
— Запомните номер: 4–22–22.
Дома, в спокойной обстановке, Пустихина попыталась уяснить для себя, что же за человек этот Попов.
Ну, во-первых, явно разведен. Это уже о чем-то говорит. Не в его пользу. Правда, умен, галантен, что теперь так редко встретишь у мужчин. С виду — невзрачен… Собственно, это не главное, но все-таки…
Так что будем продолжать знакомство?
Начнем новую жизнь? Может, влюбимся?
И тут Вероника Алексеевна рассмеялась: сначала тихо, потом все громче и громче.
Она никак, ну никак не могла представить себя влюбленной…
Вдоволь насмеявшись, Пустихина выпила стакан горячего кипяченого молока и легла спать.
Зима была теплой и прошла как-то незаметно. В марте в школе случилось из ряда вон выходящее происшествие: один из учеников оказался замешанным в квартирных кражах.
Пустихина хорошо знала его: тихого, незаметного паренька. Она решила, что кражами он занялся под угрозами, его легко можно было запугать; вмешалась в это дело, ходила в милицию, разговаривала с родителями, встречалась со следователем…
Попов звонил несколько раз, но выходило так: то Вероника Алексеевна была чрезвычайно занята и не могла даже на минуточку подойти к телефону, то ее вообще не было в школе.
А потом Добровольский ушел на пенсию, и, как и предполагалось, директором стала Пустихина. В гороно ей прямо выразили уверенность, что под ее руководством школа станет одной из лучших в городе.
Свободного времени теперь, конечно, у нее почти не стало. Правда, иногда она все-таки вырывается в театр. Но возвращается оттуда неизменно грустной…
Гостиница любви
Не выразить, не выразить, не выразить! Я проснулся полубезумным; синяя вспышка утра не произвела на меня никакого впечатления. Я лежал на обескровленном опустошенном лугу; цветы уже не были близки мне, как маленькие дети, они еще спали, укрыв головы бессильными вялыми листьями, и утро уже не сидело, как любимая девушка, на моих коленях. А когда-то я радовался тонкой рапире солнца, сверкающей по утрам над моей головой, робкому высверку дождевых капель, дождевых луж, дождевых ручьев, проворно убегавших от меня в зеленоватую кипень зарослей сада, влюблялся в горчично-жгучий запах розоватого снега, играл с шаловливой прытью с лихорадкой летнего солнца, которое утром, устроив фехтование в моей детской комнате, к вечеру неровной позолотой покрывало обои; укатывалось колесо за горы-долины, и я засыпал, убаюканный обиженным посапыванием ветра-сироты. В моих детских снах никто никого не обижал, и синие глаза века упрямо шли мне навстречу. Я не ожидал от него ничего плохого, вступал в жизнь страстно и целомудренно, будущее ничем мне не грозило: я лишь мечтал о нем, мечтал сумбурно, нежно, упрямо и слишком сентиментально. Голову нельзя было оторвать от подушки. Я приподнялся и посмотрел на стол, там были Авгиевы конюшни: раскисшие огурцы, мятая бесформенная картошка, огрызки яблок, — и смрад исходил от кучки серебристо-темного пепла и недокуренных сигарет… Мы закурили. Бунин был прав: именно человеческий запах у сигаретного дыма. Он вернул мне уверенность и проложил шаткий мостик в розовое, только что из пеленок, утро, не согласное с моими ощущениями. Кто из нас глуп, кто умен? Тот, кто не пьет совсем, вызывает пусть не гласное, но недоброе осуждение; тот, кто пьет — лишь ласковое сожаление; как же мы снисходительны друг к другу! Ты подсмеивался над пьяными проделками друга: о, ты все отлично понимаешь, пусть пока куролесит; и вот почти не заметил, как оказался с ним на одной доске среди опьяневшего бушующего моря. Как я сумел вывернуться, ведь был я как охотник Гракх. Мне следовало распознать ловушку, но всегда легче говорить «да», чем «нет» — это я и сейчас предпочитаю. Вначале для окружающих я был ценностным центром, потом оказался выброшенным на окраины. Кому какое дело до конкретного человека, который с миром один на один… Я не задумывался тогда о своем характере и качествах души, была одна холодная уверенность в том, что вселенная втянута в воронку моей души. Конечно, глупо, но кто мог предвидеть, что произойдет со мной в дальнейшем? Николай взял гитару в руки; для него, по всей видимости, никаких нравственных проблем не существовало, пьяный — он был тих и умиротворен и любил целовать руки у женщин… Сейчас он улыбался с похмелья. Волна внутреннего экстатического слияния с самим собой спадала, я же превращался в «человека-зверя», но, в отличие от героя Золя, я был мальчишески безвреден в своих безумствах. Надя корила меня, стоя у окна, ее пышная голова словно покоилась в фиолетовых облаках лета; она отвернулась от меня, показывая, как осточертели ей мои пьяные «подвиги» (да, она не была Зельдой и компанию мне не могла составить), но я был, как никогда, уверен в себе. Мне всегда нравились люди, способные эпатировать окружающих; казалось, их самоутверждение и должно быть именно таким: горячим, интуитивным, непредсказуемым. «Я помню лето в блеске алых радуг и васильки, синевшие во ржи…»— писал Юра, и мы оба любили, — но не реальных девушек, которые так легко шли на уступки, а лишь тот одухотворенный отблеск нежности, который существовал как бы сам по себе: имманентно. Юра писал стихи и искал истину в вине. Я был совершенно другим человеком в первой части моей жизни; он тоже был иным; но любовь к литературе и вину сделала нас сиамскими близнецами. Впоследствии я заметил одну деталь: я стал подражать ему в жестах и смеялся так, как это делал он: с легкой, надтреснутой хрипотцой. Так увлекательна и великолепна была его бесшабашная «грамматика поведения»: то он ночевал с ворами, то познакомился с очаровательной распутницей, то читал стихи, когда его забирала милиция… Когда и где я вдруг понял, что нужна, необходима нам дружба на равных началах? Вряд ли мы могли тогда выбирать: нас несло по течению; и вот мы оказались в связке с самыми отпетыми прожигателями жизни; они уже были проверены на крепость, а мы оказались случайными и лишними. Хотя точно не могу сказать это о Юре: его интересовало все! Приходя в себя наутро, я с ужасом думал, что кинетическая энергия моего падения