возрастает. Мы вышли с Николаем на крыльцо, до открытия магазина было еще далеко; с сожалением посматривая на нас, мимо прошла Виктория Борисовна, взбодренная своей размеренной жизнью, кофе с молоком, любовью крепкого летчика, которого она боготворила, а он оказался обыкновенным альфонсом… Не мне ли помнить ту посленовогоднюю ночь, когда я обезумел от спирта и обиды? Я уже был женат, но рецидивы пьянства преследовали меня, и я бежал из дому, растерянный и подавленный. Я был сильно пьян, заплутался в снежной метели, обрушившейся на город, потерял шапку и наутро чувствовал себя преступником. Курили мы, молчали; нас не отпускало, время шло к полудню. Водка стирает в твоей душе все подряд: все записи, которыми ты мог бы дорожить; она продвигает тебя туда, куда идти приходится всю жизнь. Право, как лучше сказать: для женщины вино как приложение, для мужчины это основное издание собрания сочинений его грехов и ошибок. О, с какими спазмами, с какими застываниями в горле я пил ее первый раз в жизни! Зачем? Чтобы со всеми подружиться, чтобы не выделяться среди тех, с кем буду учиться, чтобы смотреть на жизнь просто и естественно и не придумывать себе лишних сложностей, чтобы взбодрить себя, заставить мир распахнуть объятия, пришпорить жизнь, как это делает всадник, в нетерпении понукающий коня. НЕТЕРПЕНИЕ. Вот что загнало меня в угол. Я хотел, закрыв глаза, с размаху оказаться в середине жизненного потока. О, эта проституция пьяного братства; и не замечаешь, как твоя личность рассыпается на множество мельчайших осколков, в которых так сумбурно и невнятно отражаются — дерево, земля, другой человек, небо… Водка делает неприметную вначале дырочку в твоей душе, куда со страшной скоростью, почти безостановочно, летит вверх тормашками весь мир: опрокинутые дома, выкорчеванные деревья, небо, перемешанное с землей; вода перепутывается с кровью… Но — ненависть и любовь здесь уже не находятся по разные стороны, они проникли друг в друга как две капли воды. И ты горишь то одним, то другим огнем. Или я ошибаюсь? Но ведь Толстой писал: «…человек везде… доброе существо, в общение с которым можно и должно входить только ДОБРОМ и ИСТИНОЙ, а не… водкой». Мы же привыкли входить в общение только водкой. О tempora, о mores![1] Пьем, чтобы скрыть свою несостоятельность как личности; пьем, чтобы уйти от беспомощности, неуверенности в себе; пьем, чтобы не думать, не гадать, что за человек с тобою рядом; пьем, чтобы легче было понравиться другим; пьем… Николай принес две бутылки сухого вина, и мы опохмелились. Дым, гитарный звон, топот танцующих — почему в молодости все это кажется сутью жизни? Неужели каждый должен обязательно пройти через это, как каждый человек проходит через какую-нибудь болезнь, если только она не становится для него смертельной… Я тоже старался «приручить» вино, но вышло наоборот. Оно оказалось не для меня — мое тело вращалось без определенной цели, как космический корабль, сошедший со своей орбиты. Уходит все дальше и дальше — в неизвестность, в боль и ужас, в кратковременный стыд протрезвления и неумелой попытки восстановить события прошедшего дня. Я словно превратился в маленького героя рассказа Платонова «Железная старуха». Она настигла меня и не выпускает из своих рук… И вот склонилась надо мной женщина, приложила мокрое полотенце ко лбу: «Ну зачем, зачем ты так?!» Мои рукописи давно сгорели; и возлюбленная ушла так далеко, что ее уже не вернуть. Я забыл, когда нога касалась шершавого бока футбольного мяча. Что к чему в этом мире я, такой самоуверенный в начале жизни, — никак не мог сообразить, сопоставить, проанализировать. О, эта череда дней, которая раньше казалась мне прекрасной, потому что я не замечал ее, теперь потрошила мой мозг своим конвеерным бегом, эта тупая сменяемость дня и ночи; эти лживое солнце и неверные звезды! Нетерпение сжигало меня, как огонь — солому; и я, конечно, не мог тогда понять, что любовь — это не сражение, не вспышка; любовь — это обыкновенная долгая-долгая терпеливая жизнь… Мы были молоды, неопытны, несуразны — но нам никто не говорил об этом. А если б даже сказали, мы бы все равно не поверили. Приехала Таня, и я вцепился, боясь потеряться, в ее худые пальцы. «Я надеру тебе уши!» — шутливо погрозила она. Мы вошли в университет. Студенты мчались мимо нас, как стадо бизонов. Университет; первые знакомства, толпа «взволнованных сердец»; вечера, отсвечивающие на наших лицах сиреневым пламенем первого снега; сумбурный страстный говорок юных дев; и — первые лекции, семинары; споры непредсказуемые и банальные! О свежесть первых чувств! Потом, незаметно для нас самих, произошло стирание, пришло скучное чередование нелепых идей, появилась неуверенность в собственной правоте, и из доброжелательных и независимых мы стали неуверенными и расхлябанными душой. Я пребывал вечно в смятении — ощутил некоторую заданность в своем одиночестве; ортопедический ботинок мира наступил мне на лицо. Пахло резко жасмином. Этот белый куст был как пуховый платок, брошенный на мокрую землю. Утром я прятал свое опухшее лицо в холодную прелесть цветков. Я не знал, кому дарить цветы. Я шел с букетом по городу. У меня просили по веточке, я отдавал. Я любил всех и никого в особенности. В окно машины ударило крыло вьюги. У Тани замерзли руки, я дышал на покрасневшие пальцы. Дрожь женских рук, прижатых к моим губам. Взгляд смущенный, исподлобья; он шел мимо меня, как шальной выстрел. Душа моя, раскрывшаяся сейчас в нежной самопоглощающей любви к дочери, к ребенку, тогда была жесткой и была одета в защитный панцирь. Моя требовательность к людям оборачивалась против меня. Я боялся полюбить девушку, потому что не видел то, что я бы хотел видеть в ней. А что я хотел видеть в любимой? Я и этого точно не мог себе объяснить. Какая-то нелепая мечтательность в отношении любви навечно заставила меня объясняться с женщинами косноязычно и на нелепом языке иносказаний. Тем не менее и сейчас я продолжаю видеть вечную женственность, а не реальную женщину. И, как это ни странно, чувство веры остается надолго. Но водка все превращала в мелкие подачки; она все уравнивала, выпрямляла, сглаживала, и мы цепенели от утреннего пробуждения. Однажды мы пошли к цыганам. Ночные бабочки фонарей летали над нашими головами. Я научился жить по общим законам, изоляция мне не грозила; но временами я словно просыпался, и это безрассудное, пьяное братство ужасало меня. Я словно был в качестве трансфера, но, в отличие от врача, был больным, боровшимся не только с осмыслением всеобщего недуга, но и с самим собой. Какие-то жуткие ночные приключения; в тесном захламленном доме цыгане танцевали для нас, называли «братишками», но кто-то, еще не совсем пьяный, предупредил по кругу — «берегите карманы!» Мне было тоскливо. Исчезло желание искать сюжеты для своих будущих рассказов, но стремление писать томило меня. О чем писать? Как писать! Я не знал, и горячие волны пьянства захлестывали меня… В дождливый осенний день, когда тоска подбирается на кошачьих мягких лапах, мы пригласили в гости двух девчат. Они не стали пить, а мы ударились в загул. Хоровод любви кружил нас, вернее, это был не хоровод, а пьяный страстный диалог о поэзии. Девчата разглядывали нас с удивлением: мы с Юрой поразили их какой-то невнятной бесшабашностью, вялой удалью, ничего не значащими воспоминаниями. Я оставил у него куртку и уехал домой в одном свитере. Наутро мы каялись друг другу в грехах, хотя ничего предосудительного не произошло; девчата почти сразу уехали, предоставив нам завершить это пиршество. Так было. А может быть, это только выдумка, всплеск фантазии, ведь я пишу не дневник, а рассказ. Но не в этом дело: мы уже тогда шли к разным целям, я рвался из пут, а он находил в них естественное движение вещей. Мой берег находился в неизъяснимой дали, он не думал о береге. Отношение преподавателей к нам было более чем странным — они видели в нас нелепых жалких бунтарей, чей творческий путь может завершиться в тупике, но и ценили нас, любовались нами, как провинившимися детьми. Ненависть — не менее сильное чувство, чем любовь. Любовь расхолаживает, делает человека слабым и беспомощным, и ему нет дела до прошлого и будущего; все созвездия заключаются для него в сетке родинок на плече любимой или обожаемого ребенка. В любви можно погибнуть, рассыпаться, выйти из самого себя — и от этого испытать не боль и унижение, а вселенскую радость. Ненависть, наоборот, заставляет почувствовать все изломы своей души. На краю бездны и вечности… Об этом я и думал, когда сидел перед заместителем декана. Я еще был старостой, но уже явно пропускал и лекции, и семинары и ждал нахлобучки. Нас выселили из общежития. Холод крутился в моем сердце, когда я говорил заведомую ложь. Он это чувствовал. «И этот не устоял перед соблазнами!» — думал зам. Я уже давно не был принципиальным, как он ранее аттестовывал меня, я поглупел, и в свободное от пирушек время писал повесть «Маленький двухместный звездолет». Болтунчик улыбался снисходительно, вороша свои армейские года. Они были неплохими ребятами, мои Болтунчик и Николай. Аристократическая ухоженность первого и простое искреннее добродушие второго вполне уживались с моей порывистой, несусветной банальностью. Я писал повесть на лекциях, посматривая, когда пропадало вдохновение, на соседку. На ее кофточке верхние пуговицы были столь явно и вызывающе расстегнуты, что я на несколько минут отвлекался и начинал с ней шутливую пикировку о сексе. А потом в повести писал о том, как полюбил девушку с изломанной судьбой. Я любил ее и страдал безумно. В действительности все было иначе: Болтунчик, как всегда, обворожительно улыбался всем; Николай играл на гитаре; спирт волной ударил в голову, и меня бешено понесло по скользкой поверхности… Деревья в парке были мокрые и
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату