растворяюсь в небе ее и моего детства. Небо всегда остается одним и тем же: это и радовало и пугало меня. Я был словно бабочкой, которую ловила моя дочь. И трава и небо были как два берега одной реки… Я давно люблю ее, и она, вероятно, догадывается об этом, но не понимает причину. Она знает, что этот чудаковатый старик наблюдает за ней, но даже не хочет повернуться, вся ушла в себя. Но я живу сейчас спокойно и ясно и не стараюсь найти точки соприкосновения между тем, что вижу, и тем, что ощущаю. Только я один понимаю, сколько смысла в том, как она, порядком уставшая, хмуро кивает знакомому и отворачивается от него; как опускает лицо и дышит на свои озябшие руки, перчатки, вероятно, забыла дома… И это для меня событие — ее склоненное, затуманенное замкнутостью лицо, ее опущенные глаза, которых я не вижу, ее губы, изогнувшиеся трубочкой, чтобы легче дышать на руки: покрасневшие, хрупкие и бледные. Как мне хочется самому отогреть ее руки, ощутить напоследок перед уходом отсюда теплоту женских ладоней, маленьких и беспомощных, вызывающих трепетный восторг своей подвижностью. Пальцы, детские пальцы, словно набухшие травяной теплотой… Она спасла меня или я ее спас? Тогда я еще не боялся смотреть ей в лицо, и не ожидал, что встречу за ней другую, так похожую на нее, но другую, которая мне снилась или которую я выдумал только что. И в иные сладостные моменты мне чудилось, что в конце жизни я все-таки смогу понять мир и принять его дыхание на себя с непосредственной, незатаенной радостью, как принимают поцелуй ребенка. Дочь моя, милая! Я уже не могу так хорошо вспомнить твое лицо, затененное дождем, ветром, долгими снегопадами, затухающим огнем. И вот сейчас мы выйдем из автобуса в этот холодный декабрьский вечер, я постараюсь безболезненно вернуться из страшного тупика прошлого… Мы пойдем в разные стороны, отец и дочь, два человека, любящие друг друга и не думающие об этом, переступая четкие квадраты света, падающие из окон; и не стоит разжимать уста, не стоит говорить о нашем счастье… Автобус остановился. Все стали выходить. Я подождал, пока она опустилась в зябкие сумерки зимнего вечера, и тоже вышел за ней, ступил на затвердевший наст, как мы привыкли наступать на холодно-металлическую поверхность чужого сердца.
Я бы могла коснуться его руки, стоило только убедить себя в том, что мне неловко и попытаться продвинуться чуть вперед, чтобы увидеть его лицо: что, кстати говоря, мне очень хотелось. Но у меня уже начинало першить в носу, и я чувствовала себя неважно, было уже трудно дышать. Словно липким пластырем заклеили мне носоглотку, ровной полоской легла боль, когда я утром нагнулась, чтобы застегнуть замки-молнии на сапогах. Даже когда я поняла, что он хочет мне что-то сказать, даже тогда я не захотела приблизиться к нему. Я в тот вечер была совсем больная, вероятно, и температура поднялась, но я все-таки решила пойти на работу. Потому что дома оставаться было выше моих сил; я уже не могла спокойно переносить его тусклых глаз, серых, заросших щек моего мужа. Для него мир рассыпался в прах, когда его взяли под стражу. Как и обычно в такую погоду, у меня заболело горло, а он начал пить, запираясь в своей комнате. Я же в тот день ехала на работу; и такое было состояние: еле душа в теле. И вот тогда я опять поймала его взгляд на своем лице. Боязливо и внимательно на меня посматривал какой-то старик. Рассматривал он меня с опаской, словно я могла что-то такое натворить. Как я потом заметила, у него было довольно своеобразное лицо: оно застыло в полуулыбке, а глаза жили такой наполненностью, такой страстью, что не по себе становилось. Вероятно, мое лицо навело его на какие-то мысли, но мне, право, было все равно. Мне даже показалось, что он видит перед собой не обыкновенную женщину, а мадонну. И тут же меня пронзила мысль об отце, но я постаралась не думать, я берегла эти воспоминания, как самые неприкосновенные запасы. Да и потом, отвернувшись от меня и не успев встретить мой ответный вопрошающий взгляд, он весь сжался, согнулся, словно в чем-то провинился. Автобус трясло; я старалась держаться крепче и совсем забыла про него, и когда я приехала домой — мужа не оказалось. Мне стало совсем худо, кашель душил меня. Я проглотила три таблетки, натерла виски бальзамом и, выключив свет, легла на диван, стараясь забыться. Но кашель рвался наружу, не давая мне покоя, и странный полусон охватил меня: я изгибалась на полу невыносимо узкой машины; груды легких и тяжелых тел давили на меня; и невыносимая духота охватила меня; и я вся изгибалась то ли от кашля, то ли от какого-то невыносимого запаха, мучившего меня методично; и я как бы во сне ощутила, как стало больно от одиночества; какое счастье, что мужа нет дома, подумала вдруг я, прижимая руки к груди, словно таким образом стараясь унять кашель; я больна и никому не нужна, и никто не склонится надо мной с любовью, как это делал отец в детстве; улыбка выплеснулась мне на лицо; даже страшная война почти ушла; и небо, и травы подо мной, и такая уверенная, твердая крепкая рука меня держит, и запах табака, и запах тяжелой рубашки, в которую уткнулась носом… — и лицо незнакомца, который глядел на меня в автобусе, появилось, и я, кажется, заснула с облегчением. А я так устала сегодня, кто бы мог подумать, что все так повернется. Всю жизнь я говорила себе: все прекрасно, и только нужно, необходимо бороться с собой, а не искать защиты на стороне, впрочем, и не у кого: я не стала никого разыскивать после войны… Но сколько можно уговаривать себя, если нелепость, странная прихоть судьбы может разрушить все в один миг, и ради чего тогда стараться: чтобы свернуться в болезнях и страданиях и не на шутку думать, что смерть — благо?.. Да, это жар у меня, кажется, я часто просыпаюсь по ночам и все пытаюсь восстановить по памяти лицо незнакомца — к чему это? Но и сейчас, при всем моем желании, я не могу увидеть его лица, потому что он старается не встречаться со мной глазами, ну и пусть, мне какое дело до этого старика! Как жутко ехать в переполненном автобусе; душно и не по себе стало; я испуганно оглядывалась, когда каждый раз входила в автобус; я хотела не думать о нем; но только я пробиралась между людьми, как ойкало мое сердце, когда я встречала похожее лицо; я уговаривала себя: чушь, совсем он не похож на моего отца, да и как я могу представить его стариком, если уже не помню, как он выглядит, нет ни одной фотографии, и я могу только чувствовать его нежную сильную любовь ко мне, помнить его сильные, но такие аккуратные руки… Боль в горле разрасталась, оно покраснело и саднило; стояла мерзкая погода: шел то дождь, то мокрый снег; и я каждый раз мучилась в автобусе, чтобы не закашляться, и прижимала, когда становилось совсем невмочь, ко рту перчатку, которую тут же потеряла. Я мечтала лишь об одном: как можно скорее выйти на воздух и откашляться. Я заставляла себя думать о муже: куда он теперь девается вечерами; вдруг расплывчиво, как в плохо сфокусированном кадре, я увидела его лицо, оно было нездорово, дергалась жилка. Рука вцепилась в поручень с такой силой, словно кто-то хотел отодрать ее, а она не поддавалась. Что для него я значу, неужели больше, чем для себя самой; иногда я долго не видела этого чудаковатого старика и приезжала домой в странном раздражении. Однажды я чуть с ума не сошла, когда обнаружила мужа на полу с ножом в руке; все было в крови; но это была не кровь, а томатный сок, вернее, разведенная паста; рядом валялась банка; я дотащила его, мертвецки пьяного, до кровати и, сцепив зубы, села рядом. Я сидела и смотрела на маленькую блестящую точку на блеклом мареве окна. Как бы я хотела быть этой затерявшейся и скоро исчезнувшей точкой. И тут во мне все сорвалось с краешка и беззвучно рухнуло вниз; но рано утром я все- таки пошла на работу; лицо мужа, небритое, осевшее, было страшно; я хотела разбудить его, но не смогла, хотя, я заметила про себя: дышал он ровно. Я вошла в автобус и увидела его. И та половина жизни, что притаилась за моей спиной, вдруг вышла вперед и заслонила от меня белый свет. Я любовалась ею из далекого прошлого, скучала по ней из будущего и с тоской принимала ее в настоящем. Я, кажется, посмотрела ему в лицо и улыбнулась непроизвольно и чуть отстраненно, как дети улыбаются чужому человеку; и он, думается, попытался ответить мне искривленной, испуганной улыбкой. Он вдруг заторопился от меня и скоро скрылся за спинами пассажиров. Но я боролась, я продолжала бороться, я и сейчас борюсь — этого оказывается мало. Ведь надо еще прожить именно свою жизнь, а не выдуманную; но тогда что же мне остается, пожертвовать собой, но нужна ли ему моя жертва? Как можно обмануть себя, когда искренне любишь человека — мне нет до него дела! Но он — мой муж, я убеждена, что продолжаю любить его; кого же мне любить, кроме него? Хочу понять его язык, на котором он разговаривает с миром, с быстро летящими днями. Я с трудом пересилила желание сейчас же поговорить с ним серьезно; но вспомнила, как муж смотрит мимо меня, как мутнеет его взгляд, и не проронила ни слова. Потом, когда кончалась водка, он уходил из дома. Я продолжала молчать, боль от воспаленного горла отдавалась над бровями, жар завладел моим телом, и я закрыла глаза, умирая от духоты; автобус трясло. В огнях был вечерний город. Я сползла, совсем нечаянно, пылавшим лицом в чей-то мокрый мохнатый воротник; было противно, но стало легче. Я пыталась как-то определенно думать о старике, но выходило слишком сумбурно и фальшиво, я никак не могла произнести давно забытое слово — «отец!». Я вздыхала, страдая от того, как убог мой разум. Муж последнее время сидел всегда ко мне спиной, словно видеть не мог меня. И не хватало только, чтобы он задумал уйти насовсем. Ведь я целый день на работе, а он после суда так и не устроился никуда. Я с гневом отбрасывала ворох воспоминаний, который услужливо подсовывала мне ночь. И солнечный свет напоминал о весне и деревьях, на которых уже распускались цепкие листья. А я напрасно пыталась согреться, ощущая,