переговаривалась с Джоанной. Бедная Роберта! Наследственность там у них была с двух сторон — у Тима больная дочь, Роберта сама жертва. Ничего не могло получиться — и к счастью. Ребенок бы долго не прожил. Как этот, который лежал там, вдали, и его легкие работали под давлением аппарата. Тонзиллэктомия. Трубочка в горле.
Раздался стук многих шагов.
В открытой двери стояла немолодая красавица, которая вполне бодро поздоровалась, поцеловала Роберту, села за стол и сразу выпила налитое в стакан вино. Тим ей опять наполнил. Она еще выпила. Пошарила вилкой в салате, ничего не стала есть. Держалась отлично.
Завязался разговор — почему-то о театре. У женщины дергалась левая сторона лица. От этого она каждый раз слегка вздрагивала, но вела себя как ни в чем не бывало. Старалась не выделяться.
Разговор шел теперь о доме Роберты, о том, что там в нижнем зале можно поставить спектакль, какое-нибудь «ауто» на средневековые тексты с хором.
— Акустика у тебя отличная! — восклицала гостья, передергиваясь всем телом. — Кьеза что надо! Эко!
Оказывается, она в свое время заканчивала театроведение. Но как заработать на семью — она одна кормила маму и дочку. Пошла на телестудию. Снимала сюжеты. В кадр режиссерша ее так и не пустила.
Она говорила без умолку.
Почему-то она начала вспоминать смешные истории о своей дочке.
Ее дочь лежала теперь одна в реанимации, уже отойдя от наркоза, и разглядывала свои прозрачные руки. Время от времени она вытирала глаза руками и опять их разглядывала, шевелила пальцами. Вечер был, предстояла ночь. Из детской слышался хоровой плач детей, приближался срок кормления. Чего бедной женщине не было слышно — так это ритмичного шума работающей в далекой детской реанимации (за много километров оттуда) системы искусственного дыхания. Железные легкие работали вполне бесперспективно уже двадцать четыре часа. В Красногорске были тяжелые роды, возможно, этот единственный аппарат очень скоро понадобится другому ребенку. Тогда конец. Сестры уже почти не заходили в эту палату.
— Я ей говорю: кататься? Как она любила качели! У нас качели висели на притолоке, на гвоздях. Муж с нами не жил. Я сама вбила гвозди, повесила. Стоит моя мартыша, маленькая-премаленькая, смотрит на качели, руки тянет… Я говорю так вопросительно: «Кататься?» Потом она что-то сообразила и говорит: «Катятя». Я тут же ее посадила, и так несколько раз. Как собаку Павлова я ее дрессировала. Это было ее первое слово, «катятя».
Она опять вся передернулась, улыбаясь, и допила свое вино залпом.
Тим щедро налил ей. Он готов был хоть чем-то ей услужить.
Господи! Там, далеко, что-то происходило в детской реанимации.
Вот.
Туда, не глядя в сторону аппарата, вошла медсестра и опустила несколько тумблеров на приборной доске, то есть отключила аппарат искусственного дыхания.
Казнь.
Но на этом процедура еще не закончилась.
Предстояло вынуть тельце из саркофага.
— Ольга, — все взвесив, сказала я. — Вашу дочку зовут Вера?
— Да, Вербушка, да, — дернулась она с вызовом. — Откуда…
— Она родила?
— Д-да…Но…
— А как вы назвали ребенка, Глаша?
— Да-да. Но… Откуда…
Она беспомощно, вопросительно посмотрела на Тима.
— А что у вас происходит сейчас? — безо всякого смысла продолжала я.
Тим свирепо зыркнул на меня. Клаудия расширила глаза. Буквально как раздвинула веки. Роберта глядела в стол, задумчиво поглаживая свой стакан. Машинально поглаживая стакан, как будто он был живым существом, а она его успокаивала. Она вообще, видимо, не могла понять, как я такое могу говорить.
— О, я сейчас — сейчас я беру две группы детей, буду делать театрик. Занятия прямо с сентября. Плата небольшая, — щебетала Ольга упавшим голосом. — Но… С детьми так весело…
Она заплакала наконец.
— Вы давно мечтали о внучке?
— Оля! — сказал ей Тим. — Все. Кончайте пить. Я сейчас пойду вас провожу, поймаю тебе машину.
— А много заплатили врачам? — продолжала я свой бестактный допрос.
— Ой! Все что было! Я серебряный портсигар моего папы продала! — радостно воскликнула несчастная. — Мама лежит, но свое согласие дала. У Вербушки ведь муж погиб… На мотоцикле на дерево налетел… Торопился к нам. Был дождь. Ребенок — это единственная память о нем. Молодой прекрасный человек. Хотел девочку, назвал ее Глаша. Беременность протекала трудно.
Оля старалась не плакать.
Слезы лились у нее ручьем. Она вытирала их пальцами. Как ее дочь там, в больнице.
Тим встал.
— Оля, — сказала я как можно более участливо. — Вы хотите, чтобы ребенок был жив? Вы хотите?
— Совсем уже… ты, — наконец рявкнул Тим.
Роберта сидела в полной неподвижности.
Но Клаудия — Клаудия начинала понимать.
— Надо очень верить и хотеть, — произнесла я какой-то чужой текст.
— А… Что? Что? — с безумным выражением на лице сказала Оля. — Есть какие-то… какие-то…
— Я жду ответа. Хотите?
Господи помилуй, чистый театр.
— Как это… Я хочу, — неуверенно отвечала Оля, жалкая съежившаяся тень. — Как бы я хотела! — вдруг зарыдала она. — Девочка моя!
— Роберта, хочешь?
Роберта подняла на меня свои рыжие глаза и ответила:
— Хочу. Вольо.
— Веришь мне?
— Ну…
— Веришь мне?
Тим молчал, ни на кого не глядя. По-моему, до него начинало доходить.
Рядом поднялась горячая волна помощи, светлая, обволокла меня.
Клаудия.
— Веришь? — повторила я как настоящая актриса, с нажимом.
— Верь ей, — пробормотал Тим.
— Я верю! — давясь от слез, бормотала Оля. — Верю, верю!
— Кредо, — как-то неуверенно качнула головой Роберта. — Верю.
— Ты веришь? Роберта!
— Роберта! — мотая головой из стороны в сторону, сипло сказала Оля. — Роберта!
Как будто в этом была ее последняя надежда. Роберта посмотрела на меня:
— Кредо.
И, как бы покашляв, сдавленно повторила:
— Кредо! Верю.
Наконец. Чистый спектакль у меня.
Завибрировал, заиграл идиотскую музыку чужой мобильник.
Где-то там, вдали, в детской реанимации, растаяло черное пятно. Так называемое П-О.