Она никогда не проявляла слабости, даже не брала на руки своих маленьких сыновей, грудничков: сама для себя решила, что на это не хватит времени, кроме близнецов в семье было главное дитя, Сталина, и баловать младших никто не собирался.
Когда самый маленький (тот, что умер молодым) в возрасте трех месяцев болел пневмонией, пришедший врач велел в качестве лечения все-таки брать его на руки (младенец задыхался), но мать была удивлена, как так, брать на руки, что за рецепт!
Однако она подчинилась и в дальнейшем с чувством удивления рассказывала об этом факте на семейных сборищах в краткие моменты семейных перемирий.
Зачем она это рассказывала, понять трудно, так иногда люди сообщают о себе посторонним какие-то некрасивые сведения, это их освобождает, что ли, — или шутливая интонация, снисходительное выражение лица рассказчика извиняет собственные прошлые грешки и можно жить дальше после такой легковесной исповеди.
А может, наоборот: Грозная таким образом как бы плакалась на трудности быта с тремя детьми на руках, одна мать, трое детей и никакой помощи от мужа, поймите и вы меня, девочки, как бы говорила она между строк своим невесткам, не вам одним тяжело, а я ведь ни у кого не просила ничего, ни прописать, ни пустить жить!
Девочки, молоденькие женщины, охотно кивали, чувствуя себя приобщенными к семейным традициям, один род, один клан, племя, семя, знамя.
Она рассказывала о данном случае только в моменты расслабленности — семейный праздник, мало ли, подняты рюмки, все забыто, хозяйка излучает добро, улыбается внучатам, хлопочет — и именно тогда она вдруг снова начинала рассказывать эту коварную историю о себе, но в ее устах, например, собственное материнское равнодушие (думали испуганные невестки) благородно выступало как осознанная необходимость по Карлу Марксу.
А как же материнский инстинкт, как же жалость, задыхающийся крошка, рожденный семимесячным, маленький, да еще температура — как же к нему не подойти, не взять на руки, не подержать его стоячком, чтобы ему было легче, — как же так (может быть, думали невестки, у каждой дети и каждая через это прошла).
Не исключено, однако, что Грозная их просто-напросто пугала, своих и так запуганных молодок: я и ребенка не жалела, кого еще мне жалеть!
Но сам факт откровенности потрясал — перед кем откровенничать было, перед невестками, которых очень скоро погнали, и собственных сыновей вместе с ними, и внуков.
Повалила всю семейную постройку как домино, раз и нету.
Изгнание производилось, чтобы не превращать персональную квартиру в коммунальную — такое было объяснение со стороны Грозной.
Это была стандартная формулировка в такого рода конфликтах.
Кстати говоря, в этом знаменитом доме (огромный послевоенный дом на набережной) во многих квартирах старшее поколение довольно часто изгоняло женившихся детей, причем как-то со скандалами.
Старшие хотели заслуженного покоя и видели в своих зятьях и невестках только жадных до чужой жилплощади захватчиков и бедноту голозадую.
Сыновья Грозной в результате перебрались от нее в квартиры своих жен-тещ, где, кстати, в те годы, когда еще все были живы, молодым мужьям выпадало ютиться в крошечных комнатках рядом с чужими старыми родителями, и бывали конфликты, и те родители восклицали, и не раз: почему это мы должны тесниться, а почему они (имелись в виду супруги Грозные) живут одни на ста метрах?
Они действительно там жили одни, хотя все вокруг бесились насчет несправедливости: ваши сыновья прописаны в той же квартире, имеют право разменять квартиру и получить себе хоть по комнатке! Не все им жить по людям, занимая чужую жилплощадь!
Оба сына впоследствии отправились еще дальше, вынужденно удалились из тещиных квартир — один разошелся с женой, оставил ненавистную тещу с ее нотациями и уехал вон из Москвы, нанявшись в провинции младшим научным сотрудником, жил в общаге три года, потом вернулся и пил по-черному; другой, потеряв подвижность ног после автокатастрофы, стал калекой, попробовал вернуться из больницы в отчий дом, но Грозная не единожды предупреждала, что хорошо, так и быть, она пустит парализованного жить как безнадежно больного домой, но — внимание! Без женки и детей. Без посторонних. С этими словами она и забрала больного из клиники, поскольку калеке возвращаться после года больницы было некуда — не к жене же в одну комнатку одиннадцать метров плюс дети и теща рядом.
Грозная проявила материнский героизм и, можно сказать, на этот раз взяла этого сына на руки.
Однако с посторонними она чувствовала себя в своей квартире плохо, вплоть до того, что у нее бывали припадки криков с этим ее знаменитым простонародным посулом дать в глаз.
Так что калека был выгнан Грозной, все скитался семейно с детьми, скарбом и супругой, снимал квартиренки, да потом и умер.
К ее чести надо сказать, что все ее поступки выглядели каждый раз логично, каждый раз в основе лежала обида, причем одно слово, взгляд — и на всю жизнь.
Можно даже сказать, что она как бы ловила малейший знак неуважения и потом спокойно и свободно, чувствуя себя оскорбленной, поступала по совести как хотелось — раз вы мне так, то я еще хуже, и все оправдано.
Но так ведь живут многие домохозяйки, и содержанием бесчисленного количества душ бывает сумма старых обид: становится как бы легче существовать.
Грозная, кстати, с самого первого оскорбления не могла простить своего мужа — а ведь мало ли что случается в семейной жизни, мало ли, если уж на то пошло, произносится слов между своими! Что, сразу убивать?
Разумеется, папаша не стеснял себя в выражениях, в частности, в молодости, когда она родила двоих недоношенных, да еще совершенно одна, дома, героически, на кровати среди простыней, только домработница бегала с тазами и кувшинами и неизвестно кто перевязывал пуповины, так вот, папаша, так получилось, приехал домой раньше «скорой помощи» и, застав вместо обеда тазы, лужи, кровь в ванной и писк каких-то детей, выдавил из себя только следующую фразу: «Почему двое?»
То есть что-то вроде презрения к плодовитости Грозной. Вроде так: мы что, кошки? «Ми кошки, да?»
Грозная, гордая и обессилевшая от страданий, ничего не ответила, не зарыдала от обиды и тут же уехала с детьми в санитарной карете в роддом.
Вот это была обида так обида, и на всю жизнь Грозная ее запомнила и никогда не пускала на порог так называемых друзей мужа.
В том числе она не пустила как-то однажды в квартиру двух девочек, дочерей как раз такого близкого друга папаши, этот друг якобы вместе с Грозным когда-то учительствовал в горном селении.
Грозная не любила доверять таким россказням.
Причем дело было 31 декабря 1944 года, какие-то девочки позвонили в дверь и через цепочку сказали, что мама передает привет и болеет в больнице, они одни, а папа на фронте. «Кто?!!» — грозно спросила Грозная, и дети робко назвали фамилию, Миша такой-то, вместе работали в школе в селе Дилижан, Дилижан. Дверь закрылась сразу же.
Грозная не верила никогда никаким детям, сама была ребенком и прошла через многое. И потом, почему дежурный их пропустил?
Она брезгливо вынесла девочкам по куску хлеба и тщательно заперла перед ними дверь, пускать каких-то дочерей беспутного, пьющего Миши дилижанского на Новый год в квартиру!
Она их вообще в первый раз в глаза видела, девочки были неухоженные, с разводами грязи на щеках, как будто плакали.
У многих беспризорников-детей такой якобы заплаканный вид, Грозная знала это по себе: сама бегала к магазину в голодные годы с протянутой рукой, будучи несмышленым ребенком, в семье было десять