Вечером четвертого мая, накануне моего дня рождения, я позвонил в дверь ее квартиры. Галя открыла и удивленно осмотрела меня.
— Галя! — сказал я, решительно шагнув за порог. — Мне сегодня негде ночевать. Можно я проведу у тебя эту ночь? Не беспокойся, я…
Она была так поражена, что ничего не ответила. Еще днем я расплатился с гостиницей, собрал вещи в единственный (но от Луи Вюиттона) чемодан и теперь стоял с ним в ее прихожей. Не дождавшись ответа, я сунул чемодан в стенной шкаф и, войдя в комнату, сел за стол и принялся разглядывать стены.
Все так же молча, Галя поставила передо мной вазу с яблоками, я начал их грызть и, не найдя куда положить огрызок, весело выкинул его в приоткрытое по случаю теплого вечера окно.
Через многие годы совместной жизни Галя призналась мне, что пришла тогда в ужас и решила, что положит конец нашему знакомству и никогда больше не встретится с этим человеком даже на улице.
Но был мой день рождения, за окнами стояла весна, я был настойчив, молодость брала свое, прошло еще несколько незабываемых дней — и возврата назад больше не было.
— Ой, Ира! Если бы ты знала, с кем я связалась! — через неделю призналась она своей лучшей подруге по телефону. — Представляешь, он пустые пакеты из-под молока в окошко выбрасывает! Бежать мне, Ира, надо, бежать…
Я узнал об этом только через десять лет. А еще раньше, в 1988 году у нас родилась дочка Лиза, в 2000 сын Матвей. Что я могу добавить?
Мы и так потеряли столько времени.
АЛЕКСАНДР САРАТОВСКИЙ
Когда я начал писать эту книгу, которую задумал давно, много лет назад, мне казалось, что главное — не забыть никаких подробностей, событий и людей. Я и не представлял себе тогда, насколько хорошо я все помню. Главная трудность оказалась не в том, чтобы вспомнить, а в том, чтобы отобрать главное. Но ведь в жизни все главное, тем более в такой, как моя, где самое незначительное происшествие могло закончиться гибелью. Только я закрываю глаза, как ко мне со всех сторон подступают люди и события. Я вижу, словно это было вчера, несчастного молодого арестанта, едва не отправившегося на тот свет после первого же завтрака, состоявшего из овсянки: у него оказался редкостный недуг, аллергия на каши и крупяные изделия (это в тюрьме-то, где ничем другим и не кормят!). Мне вспоминается один надзиратель, большой любитель дисциплины и порядка, выстраивавший камеру, где практически все были под вышкой, по стойке смирно вопреки всем тюремным правилам, и как я его отучил от этой привычки, едва не отправив на тот свет. Передо мной проходят мусора, вымогающие взятки, я не могу забыть ни с чем не сравнимый беспредел в рижской тюрьме, где не было ни порядка, ни закона, где менты насаждали в камерах насилие и педерастию и где мне кинули в глаза из камерной кормушки горсть толченого стекла, отключив предварительно воду, чтоб не мог их промыть… Неужели все это было со мной? Неужели я все это пережил? И когда я сегодня выхожу из своего «Мерседеса» последней марки у подъезда дорогого парижского ресторана и швейцар бросается забрать у меня ключи, а метрдотель в дверях встречает нас с женой и с друзьями, никому нет дела до моего невероятного прошлого, до моего перебитого надзирателями носа, никто не заметит моих выбитых зубов, искусно вставленных лучшим дантистом, все видят ослепительного господина, каких, в конце концов, здесь немало, у господина, вероятно, деловой обед, серьезный, с женами…
— Serait-il un russe?[31]
— Oh! Vous savez, Monsieur, maintenant, on a beaucoup de clients russes… [32]
Никому нет дела до моей жизни, любой эпизод которой мог бы сделаться сюжетом целого рассказа, любое событие которой просится в книгу. Но я гоню от себя эти воспоминания и стараюсь выбрать только те события и тех людей, которые обозначили жизненные ступени, по которым я поднимался…
В конце восьмидесятых годов я уже жил в Москве постоянно, и у меня была семья. Это было, что называется, «интересное» время. В Москве вовсю шла перестройка. Прежние государственные органы самоустранились, комитет государственной безопасности объявили несуществующим (впрочем, ненадолго), коммунистическая партия сама себя распустила и публично этим хвасталась, милиция не справлялась с преступностью, которая резко шла вверх — из-за бедственного положения большинства населения, с одной стороны, и практической безнаказанности власть имущих, с другой. Наряду с рублем в советскую жизнь вошел доллар, в магазинах появились яркие западные товары по каким-то невероятным ценам и хорошо упакованные в цветной пластик пищевые продукты, вскоре оказавшиеся почти несъедобными: добрый старый Запад, гордящийся своей христианской моралью и деловой честностью, начал сплавлять российским аборигенам завалявшиеся товары с просроченной годностью. Народ надеялся, что начнет, наконец, жить немного лучше и сытнее, а на поверку оказался перед лицом новых и неразрешимых для него проблем. На глазах распадались все государственные структуры, как вертикальные, так и горизонтальные, а новых не появлялось, так что обычные функции защиты граждан каждый должен был брать на себя или искать покровительства у кого только мог. И все же активные люди, десятилетиями истреблявшиеся тоталитарной системой, получили, наконец, возможность заняться делом.
Впервые после революции в стране появились частные банки. Что такое банк и как он действует, в России еще не понимал никто. Мы отстали от мира на полтысячелетия — не забудем, что во времена опричнины и Ивана Грозного в Голландии уже вовсю работали банки в их современном виде (разумеется, без телефонов и компьютеров). Я застал в Москве самое начало большого бизнеса. Стало ясно, что деньги начинают играть все большую роль и превращаются в настоящую силу. Я стал относиться к ним по-другому, чем раньше. Они стали не просто средством купить себе то, что захочется, или провести вечер в любом ресторане, не сдерживая себя в расходах. Да, я начал ощущать деньги как продолжение моей физической и духовной силы, которой я обязан Всевышнему. Деньги становились для меня воплощением свободы, а этим для меня было сказано все.
К тому времени я как раз заканчивал мой первый миллион — еще в рублях.
Однажды я ехал по весенней Москве на новой машине. Это был мой первый «Мерседес» — модель 280, цвета мокрого асфальта (добавлю в скобках, что черный цвет автомобилей, во всех его оттенках, десятилетиями был запрещен для советских граждан и отводился только для служебных машин высокопоставленных партийных и государственных деятелей). Иностранные марки вообще тогда были редкостью, поэтому многие прохожие, а особенно девушки, останавливались на тротуаре и провожали меня мечтательным взглядом. Не могу сказать, что это было мне неприятно или безразлично.
Я повернул на Садовое кольцо, и солнце на мгновение меня ослепило. Москва уже начала отстраиваться и ремонтироваться. Фасады некоторых старинных зданий стояли свежеокрашенные, словно умытые. На Садово-Кудринской я затормозил перед светофором. На перекрестке распоряжался тучный гаишник, пропуская нескончаемый поток машин, сворачивавший на кольцо из поперечной улицы. Мы стояли уже заметно долго. Скучающим от ожидания взглядом я скользнул по левому соседу, не очень новым «Жигулям», которые терпеливо ждали зеленого света. И вдруг я заметил, что водитель «Жигулей» делает мне какие-то отчаянные знаки. Я нажал на кнопку, и мое дымчатое стекло поехало вниз. Тот с трудом перегнулся через рычаг скоростей и, ухватившись за ручку стеклоподъемника, начал с натугой открывать окно.
— Красивая у вас машина! — крикнул он в образовавшуюся щель.
— Спасибо! — ответил я и хотел закрыть окно.
— Послушайте! — крикнул тот снова. — Нельзя ли поговорить? Дело есть. Если вы не спешите, отъедем в сторону…
Я не спешил.
Когда огни сменились, мы осторожно выбрались из рванувшего вперед потока и прижались к бровке тротуара друг за другом.