это все не обескуражило зверюгу. Он снова утробно заржал, ухватил ее как-то поперек, подкинул над могилой, задрал саван, прижал мертвечиху к себе задом. И начал судорожно рвать ремень на своих брюках. Только тогда на меня снизошло, все понял, догадался — да этот ублюдок живой, паскудина хренова собирается насиловать труп. Ну-у-у, скотина!!! Он был настолько пьян, что ни черта не соображал, он крутил эту дохлятину словно живую, горячую бабу, лапал ее, рвал в клочья саван… и ни хрена не соображал. А эта тварь хохотала мерзко, и не отбивалась, не пыталась ни убежать, ни выскользнуть, она только изгибалась, запрокидывала лысый желтый череп, скалилась… и хохотала. Нет, мужик был явно не в себе. Меня так и подмывало наброситься на него, исколошматить, вышвырнуть вон с этого проклятого, поганого кладбища. Но силы оставили меня, только глаза все видели, уши все слышали, а рука подняться не могла.
— Ну, давай, давай, еще… — сипло молила она. И каждое слово было омерзительно и дико.
— У-у-убля-я-яа-аааа!!! — ревел ублюдок.
Штаны с него давно слетели. Лунный свет мертвил голый волосатый зад и кривые толстенные ноги- лапы. Насильник все время падал, потом снова поднимался, подхватывал под чресла мертвую жертву и продолжал, продолжал, толкал ее вперед, заваливаясь, сбивая обломок креста. А мертвечиха стонала и хохотала. И тогда усек я: это она его заманивала и околдовала, она специально выла, завлекала… Нет! Не может быть!
— У, падлы! — взревел я.
Силы вновь вернулись в мое истерзанное тело. Я вскочил на ноги, бросился к ним.
Жутко осклабилась бабища, почуяв меня, уставилась черными пустыми глазницами. А алкаш даже ухом не повел, он все тряс своим огромным брюхом, качал ее, гоготал и сопел.
— Не тро-о-ожь! — вызверилась она.
Но было поздно. Мощнейшим ударом я вышиб челюсть ублюдку, сбил его с ног, набросился на него, вырывая мясо клочьями, дорываясь до горла. Но не успел, опоздал самую малость.
Страшная сила подхватила меня сзади, отбросила на три метра. Это была она, слепая и злобная, мертвая и исполински сильная, сильная силой самого ада.
— Сука-а! — заорал я.
И получил такой удар прямо в перешибленный нос, что взвыл. Почти следом она вонзила два своих костлявых пальца в мои глаза. Я завизжал резанным кроликом, аж самому тошно стало. Кровь заливала лицо. Но я чувствовал, как глаза вновь прорастают — дьявольская, неумерщвляемая плоть, сатанинская живучесть! А ведь я так хотел, чтобы меня убили совсем, навсегда, чтобы раз и навсегда! Нет! Не выходило! Не получалось из этого ничего: сколько меня терзали, расчленяли, разрывали, сжирали… и все вновь восстанавливалось. Силы ада! Я вскочил на ноги. Но тут же полетел обратно. Теперь этот живой ублюдок бил меня, бил с такой силой и ловкостью, будто не был в дупелину пьян, будто был не то что молотобойцем, а самим паровым молотом! А эта стерва визгливо и сладострастно хохотала, ей весело было. Последним ударом он снес мне половину башки. И сразу успокоился, подумал, небось, что прикончил гада.
— Уу-у-ублю-я-я-аааа! — завел он прежнее и вновь навалился на мертвечиху. Облапил ее, присосался слюнявыми губищами к разлагающейся трупной коже. Он так ничего и не понял. О-о, как счастливы безумные и безумно пьяные! Я люто и злобно позавидовал негодяю. А перед глазами встала одна жертва моя, туристочка из Италии, черненькая и грудастая. Еще в семьдесят девятом на Ладоге я ее прихватил, всю ночь терзал и голубил, то рвал смертным рваньем, то ласкал, надежду давал, измывался. А потом еще живую в дупло старого сухого дуба забил, керосином облил да сжег. Но промашка вышла два местных парня видели концовочку нашу. И, сволочи проклятые, вместо того, чтоб как подобает добропорядочным советским гражданам, бежать в ментовку и стучать на меня, закладывать, они подхватили какие-то дубины и так отдубасили, что духу лишили… Очнулся тогда ночью, во мраке, весь в веревках, в болоте, издыхающий, но рвущийся куда-то. Ничего не помнил, это меня мой звериный дух вызволил, в беспамятстве, связанный, а выполз из болота, просчитались ребятишки, думали, утопну я, сдохну как гнида поганая, а я выполз как гнида. Гниды — они живучие. Двенадцать дней лежал не жрамши, только жижу болотную сосал да комары меня ели. Оклемался. Я эту суку итальянскую вовеки веков не забуду! Паскудина! Гадина! Натерпелся я из-за нее. И только вспомнилось… это мне все за грехи мои. Не искупить их никогда! А башка уже зарастает, опять все вижу как на ладони — бесятся они, трутся похотливо, визжат… Ну, думаю, нет.
— Щас я вам, гады!
И с куском гранитной плиты на них… Только опять не добежал. Сам столбом встал, аж мурашки по коже и кол словно в спину. Это я его глаза вдруг увидал. Еще недавно совсем мутные они были, дикие, пьянющие… а тут! Прозрел, падла! Прочухался! Увидал сам себя на разлагающемся, вонючем, но живом, скалющем зубища трупе, услыхал мертвецкий хохот и визг. И такой дикий, леденящий душу страх в глазищах запылал, что и белков не осталось. Из разинутого рта ни звука, свело судорогой… ну, малый, в чужом пиру похмелье тебе! Хреновые штуки!
— Милый, давай, давай… — пристанывала она, ни хрена не видя, извиваясь голым зеленым телом, подставляя кости и изъеденную червями плоть. А он соляным столпом застыл. Ужас!!!
И тогда понял я, что мне бежать надо, не то хуже будет, совсем хреново будет. Попятился, прижал руки к лицу.
А она выпрямилась, тоже застыла.
— А-а-а, вот ка-ак?! — вырвалось сипло из ее рваного мертвого горла. — Вот оно ка-а-ак?!
И кровавые точки вдруг загорелись в черных провалах глазниц. И увидала она все разом. И меня, убийцу своего во всей мертвецкой красе, трясущегося, голого и жалкого, и его этого восьмипудового жеребца, прервавшего лихое дело. И зарычала она на меня, не на него. Ведь это я все испортил, я все испоганил ей, я жертву отвлек, вывел из колдовского оцепенения и ворожбы. И потянулись ко мне длинные, вытягивающиеся костлявые ручища ее. И пошла она на меня, грозя пытками безумными и боем смертным.
Но не отступил я. Тоже не лыком шит. Из той же богадельни. Звериная ярость закипела во мне. И приготовился я к бою. И выплыли из адской тьмы перед глазами моими радостные рожи чудищ- дьяволов.
Возрадовал я их. Что же делать! Опять вниз, в преисподнюю?! Вся сила в ней, не могу я препятствовать своей жертве, не могу мстить и защищать себя, иначе вновь по кругу адскому. Погибель моя! Со всех сторон погибель!
— Ну, погоди, погоди… — шипела мертвечиха, наступая на меня. — Щас, еще немного, еще чуток!
Опустил я руки. Запрокинул голову.
И спасло меня чудо.
Столп этот соляной, алкаш протрезвевший — уматывал, точнее, уползал, без штанов, сверкал голым своим жирным задом, полз и полз к ограде. И трясся весь, все в нем ходуном ходило, каждая складка, каждая жила, голова аж тряслась.
— Уходит… — промычал я тупо.
— Что-о-о?! — взревела она, обдавая мое лицо трупным перегаром, мертвечиной и гнилью. — Куда- а-а?!
Она сразу все поняла.
И я ей стал не нужен. Она бросилась за этим жирным ублюдком, ухватила его костлявой цепкой рукой за голый зад, подхватила под живот… и рванула назад. Это надо было видеть — изможденный скелет тащил целого бегемота, да еще как тащил!
— И-и-ииии-бл-я-яяяяя!!! — визжал по-бабьи тонюсенько и гадко жирный ублюдок. Он так и не смог выдавить из себя ни единого членораздельного слова. Это был не человек, а какая-то голозадая визжащая скотина.
А как на меня зыркнула тварюга — прожгла дьявольским огнем насквозь. Но не остановилась, добежала до разверзтой своей могилы, зарычала, захохотала дико… и провалилась в землю вместе с жертвой своей, еще живой, орущей благим матом. Только подземное глухое эхо прокатилось.
— Господи, что же это! — прошипел я, забывшись.
И незримой молнией ударило мне в загривок, повалило наземь. Нечего повторять имя недоступное, нечего! Не мне его произносить, опять опростоволосился.