Я никогда и не видел его за работой, но увидел однажды в минуты полного отдыха. Уезжая из Таллина, зашел попрощаться и первый раз оказался у него дома некстати. Передавали по радио воскресный концерт органной музыки. Энке, в темном, выходном, несколько старомодном костюме, сидел у окна, отрешенный, далекий; он сидел молчаливый и замкнутый, как в концертном зале, откинув голову, положив чинно руки на подлокотники. И вот в те минуты, под орган, я первый раз ощутил с особой явственностью, что передо мной истинно рабочий человек. В его облике не было теперь изящества и артистизма, которые казались совершенно от него неотрывными. Из рукавов выходного костюма вывалились большие кисти рук с деформированными от физической работы пальцами, на неподвижном торжественно-сосредоточенном лице выступило что-то старинное, упорное, мастеровое. И я подумал о том, что его изящество, легкость, игра лица и рук были содержательными лишь потому, что за артистизмом таилась медлительная, упорная сила.

Я лучше, полнее понял в те минуты Энке. И… полнее, лучше понял Андерсена. Руки Андерсена имели дело с гусиными перьями и бумагой, но были и они большими, угловатыми: истинно рабочими. Сын башмачника, он первым в роду Андерсенов зарабатывал на жизнь не физической работой, но в его руках жила упорная сила поколений пахарей и ремесленников. Эта сила сквозит в изяществе и артистизме его облика, его духовного мира, его сочинений. Недаром герои лучших его историй — Мастера (о, как написал бы он об Энке!).

Помните его волшебную историю «Самое невероятное»? Объявили: тот, кто совершит самое невероятное, получит в награду руку дочери короля и половину королевства! Устроили выставку удивительных вещей. Судьи, осмотрев ее, сочли самой невероятной — большие столовые часы удивительного устройства: каждый час, когда они били, появлялись живые картины. Фигуры передвигались и разговаривали. Например, в четыре часа показывалось четыре времени года: весна с распустившейся буковой ветвью, на которой сидела кукушка; лето с колосом спелой ржи; осень с пустым гнездом аиста и зима со старой вороной-сказочницей. Било двенадцать, и являлся сторож в шлеме, с жезлом в руке, со старинной песней ночных сторожей.

Да, было тут что послушать и на что посмотреть. Не часы, а чудо из чудес. И юный мастер, построивший это чудо, должен был получить обещанную награду. Но обождите! В торжественный день, когда город убрали, а невеста нарядилась и собрались великие толпы народу, некто мускулистый и высокий тяжелым топором чудесные часы разбил и заявил судьям, что именно он совершил самое невероятное. И судьи, потолковав, с ним согласились: действительно, разве это не самое невероятное — разбить одним ударом чудо искусства. Ничего не поделаешь: юная невеста и полкоролевства должны были достаться силачу. И вот — послушайте! — когда они уже были в залитой огнями церкви, в нее торжественно вошли чудесные часы, будто бы их не разбивали, вошли в полной целостности-сохранности и стали между женихом и невестой. Часы начали бить, и фигуры, выступая по порядку, вырастали в гигантские образы; когда же ударило двенадцать, явился ночной сторож и стукнул жениха железным жезлом по лбу. Тот упал и уже не поднялся. А часы исчезли. Они, наверное, растворились в воздухе, потому что он засиял, а орган заиграл сам собою. И люди, собравшиеся тут, решили, что именно это — самое невероятное. И позвали истинного виновника торжества — мастера, построившего удивительные часы.

Когда я в последний раз летом был в Таллине, в местном музее была устроена выставка старинных часов. Я печально, порой бесцельно ходил по городу, зашел и на эту выставку. Я увидел часы XVI, XVII, XVIII веков — будничные и парадные, для спокойных бюргерских домов и для кораблей, для дилижансов… Андерсен — я о нем подумал и тогда — колесил, колесил в дилижансах по миру, из страны в страну, из города в город. И если не именно эти часы, то уж подобные им, конечно, он часто раскрывал, поставив на колени, потому что был нетерпелив и не любил медленных душных дилижансов.

Удивительно, думал я, этими часами измеряли жизнь, улавливали ее течение люди, которые существовали в совершенно ином мире: парусных кораблей, дилижансов, дуэлей, карнавалов, несравненного ручного мастерства и таинственной душевной сосредоточенности. И я думал — думал о тех, кто их раскрывал в дороге, украшал ими гостиные, щеголял на улице перед соседями. Они строили планы, любили, страдали, и, хотя нам размеренное их существование кажется сегодня замедленным, им самим казалось, наверное, что часы и дни летят с ужасной быстротой. Не успеешь полюбить эти тяжеловато изящные, похожие на загадочный сундучок часы для дилижансов, как кончилась дорога, казавшаяся поначалу бесконечной…

Городской музей расположен в старинном бюргерском доме, под ногами скрипели половицы, и в этом скрипе, как и в больших затуманенных окнах, тоже чудилась давно ушедшая жизнь. Я думал, думал об этой жизни, а сердце мое разрывалось, потому что в эти часы умирал Энке.

Он умирал так же достойно, я чуть было не написал так же артистично, как и жил. Он полулежал в кресле, в том самом, где сидел когда-то чинно, наслаждаясь органной музыкой. И он уже не мог сойти с нами в подвал по камням-ступеням. Там Анна Федоровна рассказала о том, что мастер тяжко болен, но чуть ему делается лучше, он идет сюда, в мастерскую, и кончает начатые ранее фонари. Тускло отсвечивая медью, они покоились на стеллажах, и недостроенность их, обычно волновавшая в мастерской радостным обещанием чего-то нового и удивительного, на этот раз вызывала чувство непоправимости.

Потом мы опять поднялись, и он, улыбаясь, говорил о том, что ему лучше. Если он не хотел радовать, то не хотел и печалить.

Самое страшное на выставке старинных часов то, что все они стоят, — кажется, что время остановилось навсегда.

Мастер Энке умер.

Но дворик, где горят вечером фонари, никогда не пустует.

Сегодня сюда ходят экскурсии.

И однажды кто-то задал вопрос: «А когда он, Энке, жил?»

Если бы в ту минуту там оказался я, то ответил бы: он жил давно, может быть, пятьсот, может быть, десять тысяч лет назад; он рисовал бизонов на стенах пещер и строил готические соборы, а совсем недавно я его видел, и рука моя до сих пор сохранила тепло его руки. И посмотрел бы в сторону ворот, ожидая что в них появится он сам. Ожидая, что он вернется, как вернулись разбитые жестоким ударом чудо-часы из истории Андерсена.

О любви

Когда Стендаль написал книгу «О любви», ему было около сорока лет; он перед этим воевал, странствовал, любил, испытал удары судьбы, изучал характеры и нравы эпохи; сам он называл эту ни на что не похожую книгу «путешествием в малоисследованные области человеческого сердца».

Но путешествия бывают различными: путешествуют и беспечные туристы, и отважные мореплаватели, и ученые-непоседы этнографы и вулканологи. Путешествие Стендаля в малоизвестные области человеческого сердца достойно, мне кажется, открывателя новых земель и исследователя вулканов.

И в то же время оно намного кропотливее: он исследует тончайшие оттенки, мельчайшие подробности, еле уловимые изменения душевной жизни человека, который любит или не любит. Он делает множество открытий, то есть видит то, что видели и до него (как замечали все до Ньютона падающие яблоки), но извлекает из этого видимого нравственные закономерности. Он устанавливает, что ценность и высший смысл неразделенной любви — в ощущении возможности бесконечного счастья, которое зависит от одного слова, от одной улыбки; он пишет о склонности любой любви извлекать больше горести из горестных событий, чем счастья из счастливых; он формулирует: «Чем больше физического удовольствия лежит в основе любви, тем больше любовь подвержена непостоянству»; он отмечает, что в самой сильной страсти бывают минуты, когда человеку кажется, что он больше не любит, — словно струя пресной воды в открытом море; он с редкой и горькой точностью замечает, что один и тот же оттенок жизни дает лишь

Вы читаете Узнавание
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату