— Я пришёл спросить вас, отец... а как умерла мама?
— Почему ты спрашиваешь? — нахмурился Матвей.
— Вы никогда не говорили мне о ней, а теперь я часто вижу её во сне. Она идёт вдоль площади, мимо проезда Горшечников, через мост, сворачивает к каналу, я бегу за ней, но не могу догнать. Она смеётся, зовёт меня по имени, но я бегу слишком медленно, словно в воде. Потом она садится в гондолу, на ней гирлянда цветов и праздничное платье, гондольер отплывает, и мама скрывается в тумане. Только её голос слышно — Марко, Марко, сынок. И смех.
— И что? — после длинной паузы спросил отец, прикрыв глаза рукой.
— Я боюсь, отец. Это страшный для меня сон. Словно она утонула и зовёт меня с собой. Сначала мне очень тепло, я хочу снова видеть её и просыпаюсь с улыбкой на лице, как будто наяву разговаривал с ней. А потом... мне становится страшно. Как она умерла?
— Она не утонула. Она умерла от болезни, — быстро сказал Матвей. — Она болела недолго, и мы боялись, что ты заразишься от неё. Поэтому увезли тебя в дом к Фьоре, сказав, что мама уехала. А когда она умерла, тебя сначала не хотели ранить известием о её смерти, а потом. как-то всё сложилось так, как сложилось. Тебе просто тяжело на чужбине. Ты просто ещё не привык.
— Сны — это всего лишь морок, обман, Марко, — тяжело сказал отец. — В области Тебет живут чародеи-бахши, они могут ходить во сне, в чужие страны летать и чудеса всякие делают. Но то противно Богу, язычество это. Забудь о том, Марко. Живи с Пэй Пэй, учись прилежно, будь надёжным другом Хубилаю и послушным слугой. Матвей прав, ты просто ещё не обжился в Катае. Вот и всё. Молодой, привыкнешь ещё. А сны — дым это.
От отцовых покоев до Драконьих прудов полчаса идти, не меньше, если не в паланкине, конечно. Рядом, в двухстах шагах среди зелени высится Цветочный павильон, женский город, где Пэй Пэй живёт. Там же обитают десять тысяч наложниц ханских, бесчисленная армия служанок, мамок, нянек, кормилиц, фрейлин и жён придворных. Попасть туда, конечно, невозможно — евнухи не пустят. Для катайца запрет великий даже посмотреть на ханскую наложницу.
Цзы Чэнь, жирная скотина, отъелся со слона индийского размером, при ходьбе колыхается как водяной пузырь. Ни за что не пустит даже рядом пройти. Но если у пруда посидеть, покормить осетров с полчасика, то обязательно Пэй Пэй выбежит.
«Выбежит», конечно, громко сказано: платье узкое, у щиколоток совсем на нет сходит, а сзади ещё шлейф тащится шёлковый, не набегаешься. Если далеко идти нужно, дальше полёта стрелы, то её рабы в паланкине везут. Идёт плавно, лицо словно фарфоровое, смотришь и ни за что не догадаешься, о чём она думает, как спала, какое у неё настроение, что она делала сегодня — ничего не понять. Розово-белая пудра, чёрные искорки глаз, брови, насмолённые дугой, всё приветливо, мило, ровно.
Так хочется иногда увидеть в этом идеально правильном лице сильное чувство. Хоть какое-нибудь: ревность, обиду, веселье. Ни за что. Не дождёшься. Всегда одно и то же. Хотя, что лукавить, это днём только. Ночью видно, что маска это. Пудра сотрётся, а под ней кожа смуглая, пряная, живая. А днём... так и хочется провести по щеке ладонью, она ли? А то вдруг искусная кукла катайская? Говорил ей как-то раз, спрашивал: «Пэй Пэй, отчего по тебе не разобрать никак — рада ты или печальна?» Смеётся в ответ, колокольчиком льётся: «Скажи, молодой господин, если горшок окунать в кипяток, а после в ледяную воду, и так раз за разом в течение многих дней, что с ним будет?» — «Растрескается, понятное дело». — «Человек ещё более хрупок, чем глина. Поцарапать его, поранить гораздо легче. От сильной радости и сильного горя он разрушается». И снова смеётся, бесовка.
Ночью очертания меняются. Предметы лживыми становятся. Свет луны жидкий, чужой, словно нарисовано всё, а потом пальцем по краям изображений тушь подтёрта. Зажжёшь лампу, она сквозь фонарь бумажный янтарём тускнеет, выхватит из лунной жижи живую плоть — сразу легче. Люди ближе становятся, в круг огня жмутся, как мотыльки, тепло к теплу, а духам духово, тьфу-тьфу, чёрная полынь, за порогом сгинь. Цикады в бамбуковой клети возятся, крылышками шуршат (шшшрррпп), поют (тттссссрррринк) тихонько — холодно им. Огонь в лампе теплится, тени играют, время духов приходит, время людям осознать, как всё хрупко. Колоколец бамбуковый за порогом мокрым снегом облеплен, стучит тоскливо, как сторож квартальный. Ставни хлопнут, ком снега тяжко хлюпнет в бумажную перегородку окна, сливовое деревце шррп шррп в окно царапается тсрррнк, словно пёс просится в дом. Кожа Пэй Пэй горяча, как чай. Из халата руку выпростаешь, вина налить, пальцы зябнут, скорей в рукав их обратно. Вино остыло, пьёшь, хмеля не замечаешь. Слова изо рта падают неловко, как рисовые комки, по полу рассыпаются на буковки, ан нет — по-италийски бы рассыпались, а катайские слова коротки, словно пёс бежал-бежал, хочет гавкнуть, да задыхается. Хочешь что сказать, да лучше прижаться потеснее, поближе к мягкому, потеснее к тёплому, покрепче к нежному, полегче к сладкому. На огонёк глядишь и задремлешь ненароком на минутку, подбородок клюнет в шёлковый ворот, холодок укусит за оголившуюся шею, за обшлаг вкрадётся, и пробудишься опять. Вот так в полудрёме, как в маковом молоке дурманном, и течёт мокрая зимняя ночь, ветреная, чужая. То выплывешь из сна, то снова веки сойдутся-смежатся, огонь пожелтеет, цветы под веками разольются узорами, слова вязнут в слюне, руки слабнут, пальцы Пэй Пэй выскользают. Шёлк скользкий, как змея. Не поймать руками сонными.
Пэй Пэй, ты меня любишь?
…Пэй Пэй, ты меня любишь?..
…Люблю…
…Нет, правда. Любишь?..
…Нельзя мне, Марко (впервые она назвала его по имени). Я наложница. Ты господин. Ты свободен. Я нет.
…Я могу тебя в жёны взять…
…Я старше тебя на восемь лет…
…Мне всё равно. Я хочу взять тебя в жёны…