Тимо пошел с кучкой революционеров во имя личной мести, желая уничтожить, физически уничтожить короля, нанести ему давно взлелеянный, обдуманный удар. Король ускользнул, и удар пришелся по воздуху…
И тогда только отрезвевший Тимо сознал, ощутил всем существом своим весь ужас того, что свершилось, и без него, Тимо, не могло бы свершиться. До сих пор отрава мести убивала в нем патриота, сына своей родины, но теперь, когда месть, во имя которой он пошел на все, не удалась, он с холодным отчаянием понял всю необъятность, всю чудовищность своего преступления…
И хотя ненависть к Адриану далеко еще не погасла в нем, но презрение к Мусманекам и Шухтанам было больше и глубже этой ненависти. До того больше и глубже — являлось страстное желание, чтобы катастрофа оказалась недобрым сном, как сон, растаяла, и все очутилось бы на прежнем месте нетронутым, непоколебленным…
Совсем по-другому чувствовал и мыслил его приятель Ячин. Революционный вихрь захватил и увлек его, но не как идея, а как возможность играть заметную роль, обогатиться.
Отставной майор, произведенный в революционном порядке новой властью в генералы, с красным бантом на груди, объезжал казармы нейтральных полков. Он создавал себе популярность митинговыми речами и самодовольный, подрумяненный, с подведенными бровями, жадно упивался дешевыми лаврами дешевых аплодисментов.
Еще такая недавняя дружба с Тимо в несколько дней зачахла, поблекла. Ячин заискивал у новых вершителей судеб с тайной надеждой самому поскорее сделаться одним из «вершителей». Он был уже своим человеком и во дворце Абарбанеля, и в бывшем королевском дворце — теперь президентском, куда поспешил переехать Мусманек, выбранный главой государства «волей народа», народа, которого никто не спрашивал.
Из крохотной тесной квартиры где-то на грязной улице переехал Мусманек с женой и дочерью в наскоро приведенный в мало-мальски сносный вид королевский дворец.
Наскоро была замыта кровь на мраморных ступенях широкой парадной лестницы. Наскоро сняты были изрезанные штыками картины и вынесены осколки разбитых вдребезги дубинами и прикладами мраморных бюстов и зеркал. Все делалось небрежно, как-нибудь, лишь бы скорей, скорей.
Хотя и старался Мусманек убедить себя, что «избранник народа» не только может, но и обязан жить во дворце, — в первое время он чувствовал себя, как лакей, забравшийся в роскошный барский особняк. Вот-вот, казалось, войдет кто-то сильный и властный, даст коленкой пониже спины, и «народный избранник» скатится кубарем с лестницы, освященной героической кровью последних защитников, павших за своего короля и за свою династию.
Но человек, особенно же беззастенчивый, свыкается со всякой обстановкой. Так и вчерашний адвокат без практики «свыкся» со дворцом, но не как господин, а именно как лакей, поселившийся в расчете на долгое, очень долгое отсутствие господ.
Господа «мешали» ему. Портили кровь. Они смотрели на него из широких золоченых рам, потускневших от дыхания времени. Мусманек сжился под презрительными, гордыми взглядами королей, королев, принцев и принцесс, веками создававших Пандурию, ее благосостояние и ее мощь. Мусманек сначала велел завесить портреты густой марлей, но и сквозь марлю ему не давали покоя глаза Ираклидов. Тогда он приказал снять все портреты и сложить их в какой-нибудь нежилой и непроходной комнате.
Он сделал то же самое, что было сделано во всех министерствах, во всех казенных учреждениях. Этим новая революционная власть как бы зачеркивала, вернее, пыталась зачеркнуть всю тысячелетнюю историю Пандурии, пыталась объявить ее «не существующей». А вот, мол, с конца мая тысяча девятьсот двадцать четвертого года начинается уже подлинная, настоящая, демократическая Пандурия.
И в этом — все по шаблону. В таком же духе другой адвокат, Керенский, зачеркивал тысячелетнюю Россию вообще и трехсотлетнюю романовскую в частности. А когда Керенский сбежал, переодетый бабой, оставив баб, одетых по-мужски, защищать Временное правительство, большевики вычеркнули вдобавок еще и самого болтуна-дезертира с его постыдным семимесячным недоношенным правлением…
Взамен погибшего королевского конвоя Мусманек завел свой собственный, президентский, куда более многочисленный. Адриан в исключительно торжественных случаях выезжал, сопровождаемый конвоем из мусульман, одетых в восточную форму и великолепно сидевших на светло-серых арабских лошадях, заседланных стильными азиатскими седлами. Мусманек ежедневно везде и повсюду разъезжал с конвоем. Сам в коляске, в сереньком пиджаке и в шляпе-панаме, а спереди и сзади на рысях — два полуэскадрона кавалеристов, плохо остриженных, в плохо пригнанной драгунской форме, плохо сидевших на плохо вычищенных лошадях.
Конвой был в полной гармонии с президентскими пиджаком и панамой.
Иногда президент выезжал со своей супругой и с дочерью Альмой. Обе — некрасивые, костлявые. У обеих лица в красных пятнах. Мать — давным-давно увядшая, дочь — увядающая старая дева.
Президентша с дочерью поселились в апартаментах королевы Маргареты. Вместе с тупой злобой к Маргарете, изящной, неувядаемой, величественной, у них была такая же тупая зависть к ней, зависть, ежедневно подогреваемая ежедневным смотрением в зеркало. Они изнывали от жажды походить на ту, которую ненавидели и которая теперь, когда они засели в ее дворце, скитается где-то по Европе.
Они хотели разыскать Поломбу, знавшую все туалетные ухищрения и секреты своей госпожи. Но Поломба куда-то исчезла. Зато не исчезла массажистка — мускулистая высокая молчаливая шведка. Ее стальным пальцам вверили мать и дочь свои твердые, обтянутые кожей скелеты.
Добросовестная шведка пыталась возражать:
— Но мадам, мадемуазель!.. Массаж вам не принесет никакой пользы… — взгляд голубых скандинавских глаз договаривал остальное, — у вас обеих кости да кожа, у вас обеих не груди, а какие-то серые чулки с опущенной медной монетой…
— Мы не спрашиваем ваших советов. Делайте все то, что вы делали с ней… А платить мы вам будем вдвое больше, чем платила она…
Скандинавская дева, закусив улыбку, доводила до изнеможения своих новых пациенток. Особенно доставалось им, когда массажистка растирала их волосяной перчаткой, смоченной уже не разбавленным водой одеколоном, как было при королеве, а дорогими французскими духами…
Научила шведка их пользоваться паровой электрической ванной для лица. Ее они еще выдерживали кое-как, но перед сильными душами холодной воды были вынуждены капитулировать.
Мать и дочь набросились на тонкое, нежное белье королевы и чуть не поссорились, деля его между собой. Что же касается туалетов, они нашли платья королевы слишком скромными для себя. Им нужен был последний крик моды, и за этим «последним криком» от Дусе и Пекена посылались в Париж аэропланы.
Одного не могли простить они Маргарете, что все свои бриллианты она успела взять с собой. Но Мусманек утешал жену и дочь:
— Погодите! Вот поеду в Париж с визитом к Эррио и Думергу, — я вам привезу такие бриллианты, перед которыми спрячутся все эти Маргаретины побрякушки…
31. ЗИТА ХОЧЕТ БЫТЬ БЕЗУМНО БОГАТОЙ
Министр финансов дон Исаак Абарбанель, успевший превратиться в недоступного олимпийца, в самом деле сильно занятый и много работающий, успевал, однако, почти ежедневно заглядывать к баронессе Рангья.
Вот и сегодня, высокий, упитанный, затянутый в черную визитку, появился он в будуаре Зиты после того, как Христа доложила о нем и разрешено было войти.
— Я на одну минуту, баронесса… Только на одну… Поцеловать вашу ручку и… исчезнуть.
— Какой вы галантный, дон Исаак… — молвила Зита и дрогнула чуть-чуть изогнутая линия губ:
Дон Исаак не понял насмешки и просиял. Да и вправду, чем же он не галантный мужчина?..
— Садитесь, дон Исаак. Я разрешаю вам побыть минут… минут десять. Что нового в сферах?..
— В сферах? — улыбнулся Абарбанель. — Ах, я вам скажу, это прямо для юмористического журнала!..