— Из вещей ничего не тронули. Должно быть, искали что-то посолиднее. Наверное, нашли и увезли. Так думает Ярош. Он был па месте.
— Нашли! — вырвалось у Аверьяна. Первой его мыслью было: «наследство».
Эх, надо было старательнее обыскать дом Степана Вольского! Конечно, срывать полы и рыть ямы без прямых улик никто не стал бы, но если бы… Если бы они по-настоящему провели обыск у Вольского, если бы не провозились тогда с проверкой осназовцев и сделали обыск у Серого и Жихаря, как советовал Ярош, если бы не упустили «слепого» нищего с белояровского базара, то, может быть, сейчас уже были бы известны и квартира-лечебница в Щербиновке, и ее хозяин, и бандиты не сумели бы увезти и убить главного врача Турчиновской больницы, а Безух не отравил бы Лазаря Афанасьевича — очень важного свидетеля.
Невысказанная досада, жгучая обида на самого себя родились в тот миг в сердце Сурмача.
— А я тут, как бревно, лежу. К черту врачей! Я уже могу ходить!
Он готов был немедленно вскочить и поспешить туда, где сейчас решается судьба поиска.
— Аника-воии! Под руку водят, а он — в драку! Лежи, выздоравливай! — резко осадил Аверьяна Коган. — Ишь, нервным стал.
Аверьян закрыл было глаза, откинулся на подушке.
— Пилюля для тебя зреет горькая, — продолжал Борис. — Ярош мне как-то пожаловался: мол, вернулся Сурмач с погранзаставы и скрытничает. Недоговаривает что-то… И вообще, мол, он стал какой-то не такой.
— Нечего мне скрывать, — пробурчал Сурмач, невольно отводя в сторону глаза.
Пришел к нему однажды в больницу Ярош. Принес живой цветок. Белый, колокольчиком. С желтым внимательным глазком. Нежный, весь стеснительно светится. Посреди зимы живой цветок! Надо же.
Спрашивает Ярош. Глаза улыбаются.
— Чего ты целую неделю на заставе пропадал? Я уже начал тревожиться, что и тебя занесло в секрет, а там какой-нибудь куцый-стриженый — прикладом.
— Приболел, — ответил Сурмач.
Выкручивается Сурмач, врет напропалую. А Ярош видит, что он врет. Вот ведь какое дурацкое положение.
Самолюбие человека вновь страдает: «Скрытничает Сурмач». А это правда, скрытничает. Не по своей вине, но Тарасу Степановичу этого не объяснишь.
Борис Коган выкладывал новости:
— Подкует тебя Ярош. Он не из тех, кто обиды прощает. Вот заявил Ласточкину, что мы с тобою у Вольского не довели обыск до конца, потому что Галина родственница Ольги.
Сурмача будто кипятком обдало. Он рывком сел на кровать. И тут же обмяк, застонал от злости. От злости на самого себя. «Ярош загибает. Но если честно — с обыском проморгали».
Борис предупредил:
— Думаешь, Ярош только с Ласточкиным поделился своими сомнениями? Начинал с Ивана Спиридоновича, а затем и в губотдел написал.
Аверьяна начало раздражать такое разглагольствование Бориса.
— Ты меня с Ярошем не ссорь! Ненужное это: одно дело у нас. А насчет обыска он прав: проморгали мы с тобой.
Покачал Борис головой и с явным сожалением сказал:
— Дурак ты, Аверьян. Впрочем, за эту сердечную чистоту и жена в тебе души не чает, да и я… люблю…
Он ушел, оставив Сурмача один на один с его сомнениями.
Вернулась Ольга. Глянула на мужа, встревожилась:
— Володя, что с тобой? Ты побледнел! Я врача вызову.
Она сорвалась было с места, по оп остановил:
— Не надо! — И видя, что она колеблется, еще раз повторил: — Не надо!
НА РОЖДЕСТВО К ГРИГОРИЮ ЕФИМОВИЧУ
Врач восхищался: «Могучее сердце, здоровый организм. Одно слово — молодость».
А Сурмач думал иначе: «Оленька». Это она своей неусыпной заботой подняла его на ноги.
Аверьян пролежал в больнице полторы недели. Так утверждала Ольга. А он помнил всего дней пять-шесть. Остальное — в беспамятстве.
И вот его выписали домой на амбулаторное лечение. Врач предупредил Ольгу:
— Надеюсь только на вас. Проследите за режимом. По опыту знаю: такие, как он, едва встанут на ноги и уже считают себя совершенно здоровыми.
Приехали из больницы на извозчике. Ольга подхватила Аверьяна под одну руку, Борис — под вторую. Выбежала навстречу хозяйка-толстушка, радостно заголосила:
— Выздоровел, родимый!
Неудобно стало Аверьяну: что он, немощный старик?
— Сам могу ходить!
Свежий воздух пьянил. Кружилась голова. Но это было приятное ощущение: ог-го! Мы еще повоюем!
Распахнула Ольга дверь в комнату, переступил Сурмач невысокий порожек и остановился, пораженный чудом: холодная, с обвалившейся штукатуркой и выбитым полом комнатушка превратилась в горницу. Стены сияют белизной, пол выровнен и подкрашен глиной. А главное — мебель… От нее даже тесно в комнате. Стол с пузатыми ножками покрыт вышитой скатертью, тут же четыре стула. Буфет со множеством дверок, в нем посуда: видна стопка тарелок. Новая швейная машина под накидкой, на которой вышиты красивые розы: «Как живые». На полу — дорожка.
Оксана Спиридоновна тут как тут, цветет, будто это к ней пожаловал гость.
— Петушка я сготовила, как и заказывала молодая хозяюшка. А как же иначе, нынче рождество!
Аверьян видел, что для Ольги возвращение мужа — большой праздник. И не стоило его портить из-за каких-то мелких недоразумений. Что надо, он ей потом скажет, когда они останутся вдвоем.
Засиделись. Оксане Спиридоновне явно нравился Коган, уж она возле него увивалась, каждый раз предлагая:
— Идемте, Боренька, поищем карты, я погадаю… А пока наши молодые друг на друга полюбуются.
Но Борис отказался.
— Я не суеверный. Уж вы сами…
Она принесла карты, начала их раскладывать.
— Боря, на какую даму вам погадать?
— Я и так наперед все знаю, — отнекивался он. — Вот лучше Оленьке скажите: кто у них с Аверьяном будет — сын или дочь?
Смутилась, спряталась за спину мужа Ольга.
— Ой, Боря, ну разве такое наперед говорят?
А он достал из кармана газету.
— Вот специально для вас с Аверьяном приберег. — Развернул ее: — «В Брянске, в театре „Металлист“, произошли первые советские крестины. Новорожденным сыновьям рабочие завода „Красный Арсенал“ дали имена Маркс, Коминтерн и Локомотив истории — революция».
Сурмач удивился:
— Маркс — это же фамилия. Все, что о нем написано в той книге, которую ты мне дал, я прочел. А последнее имя…
Оно было трудное, с одного раза Аверьян даже не запомнил. Борис подсказал: