Барон принял его в своем убранном восточным оружием кабинете. Гизль, этот человек с глазами не то палача, не то инквизитора, был необыкновенно мягок, любезен, вкрадчиво доказывая Гартвигу, что венское правительство «не могло поступить иначе».

«Доказывая», барон касался рукой полной, короткой ноги русского посланника. И от этого «липкого» прикосновения Гартвиг нервничал. Гизль участил неприятное прикосновение, забыв элементарную корректность. Гартвиг должен был в конце концов отодвинуться. Гизль не спускал с него своих инквизиторских глаз. Эти глаза хотели убить, а голос звучал приторно-вежливо, округляя лощеные, бездушные фразы…

Сумрачный, бритый лакей принес кофе. Две крохотные чашечки с горячим, дымящимся, ароматным напитком.

Гартвиг взял чашечку, отхлебнул. Чашечка дрожала в его пальцах. Гизль белой, пухлой рукой задел свою чашку. Густым черным пятном пролился кофе на лежавшую на столе карту Балканского полуострова.

— Да здравствует неловкость! — воскликнул барон. — Вот совпадение, господин министр, кофейное пятно покрыло собой всю Сербию. То самое, которым она запятнала себя сараевским убийством…

Гартвиг пропустил мимо ушей «каламбур» Гизля. Волнуясь, русский посланник горячо молвил:

— Если Австро-Венгрия обрушится на Сербию и раздавит ее своей миллионной армией — это будет самая бесславная, постыдная страница в истории Придунайской империи! Это… как если бы взрослый, очень сильный человек накинулся избивать крохотного ребенка.

Австриец развел руками.

— Что делать, господин министр, если крохотный ребенок дурно ведет себя, долг взрослого наказать этого ребенка. Однако я велю принести себе еще кофе…

— В самом основании своем, барон, вы не правы. В самом корне… — возражал ему Гартвиг. — За преступление, совершенное двумя сербами, к тому еще вашими же подданными, не может ответить целый пятимиллионный народ. Это… это… — посланник недоговорил, схватившись за грудь, — мне кажется… у меня сердечный перебой… — И без того красное лицо Гартвига налилось кровью. Потом она отхлынула вдруг, и он побледнел весь, и только алые пятна вспыхивали на щеках, то уменьшаясь, то увеличиваясь.

Опустилась на грудь голова вместе с густой темно-каштановой бородой. Нечем было дышать. Холодело то шибко-шибко бьющееся, то замирающее сердце…

Гизль встал, подошел в Гартвигу с участием в голосе, с дьявольским выражением инквизиторских глаз:

— Вам в самом деле нехорошо, господин министр…

Два лакея с помощыо егеря миссии, громадного далматинца, под наблюдением барона Гизля, почти вынесли тучного барона Гартвига на руках, посадили в карету со спущенными окнами.

Езда, сквозной ветерок освежили русского посланника. Он немного пришел в себя, глубоко и жадно вдыхая солнечный воздух, которого ему все не хватало.

Кучер остановил лошадей у белого двухэтажного здания русской миссии, против высокой железной решетки королевского дворца. Гартвиг с трудом вышел из кареты и еще с большим трудом поднялся вверх по устланной ковром лестнице, останавливаясь, отдыхая, ежеминутно хватаясь за сердце.

В своем глубоком кабинете, с портретами высоких особ на стенах, Гартвиг задержался у круглого стола с газетами, журналами. Он почувствовал какую-то удушающую пустоту внутри себя, темную, бездонную. Темнело в глазах, и последним предметом, который он увидел, был серебряный ящик для сигар.

Гартвиг схватился за край стола, потянул его за собой и, тяжело откинувшись, упал навзничь…

Весь Белград хоронил так внезапно скончавшегося Гартвига. Пышная процессия, во главе с королем, его сыновьями, седобородым Пашичем, министрами и двадцатитысячной толпой, запрудила всю широкую улицу князя Михаилы.

Вся Сербия оплакивала кончину Гартвига. В какую тяжелую минуту унесла смерть этого защитника и друга южных славян!

Прошел слух и все более и более укреплялся в народе, что Гартвиг не волею Божьей скончался, а умер, отравленный «швабским посланцем» бароном Гизлем.

Захлебывались от восторга, ничуть не скрывая ликующей радости своей, венские и будапештские газеты.

«Кончина Гартвига — знаменательна! Встал на защиту темного дела, вот судьба и отомстила ему за кровь нашего мученика эрцгерцога».

А густые тучи все ниже и ниже зловеще клубились.

Хотя в глубине души все от мала до велика понимали неотвратимость катастрофы, хотя никто не верил, что европейская дипломатия спасет положение, хотя все были готовы к чему-то ужасному, которое не имеет названия и которое боишься назвать, однако день, когда Австрия объявила Сербии войну, был днем паники.

Все растерялись.

Все, за исключением маленького, седого старика в плетеных генеральских погонах, с лицом нахохлившейся умной птицы.

Знаменитый воевода Путник заявил на историческом заседании коронного совета.

— Духом падать нам еще рано. Положение вовсе не такое критическое. Австрийцы, отвлеченные русским фронтом, больше десяти корпусов не могут бросить на нас, а такую армию мы легко разобьем, и разобьем там, где мы этого пожелаем. Тем временем великая савезница (союзница) наша успеет смобилизоваться, перейти в наступление, и тогда швабы, что смогут только, снимут с нашего фронта.

На коронном совете решено было: столицу временно перенести в самый крупный после Белграда центр — Ниш, Белград защищать больше из соображений морально-политического характера. Заманить неприятеля к переправе у Шабаца и там разбить швабов.

Дипломатические отношения с Австро-Венгрией прерваны. Посланник барон Гизль вместе со своей миссией уехал в Вену. И лишь только поезд его очутился на венгерской земле, сербы взорвали мост через Саву. Этот белый, металлическим кружком висевший над рекою мост, по которому носились парижские, венские и берлинские экспрессы, мчась в Константинополь, утратил свою прямую, упругую линию и крутыми изломами уткнулся в нескольких местах в желтоводную, быстробегущую Саву.

Два берега, тайно враждовавшие многие десятки лет, бросили наконец перчатку друг другу.

В Белграде объявлено осадное положение. Над ним носились австрийские аэропланы хищными коршунами. По ночам город освещался с того берега прожекторами. Австрийцы бомбардировали столицу Сербии. Первые пушечные раскаты возвестили начало великой мировой войны.

Белград превратился в сплошной лагерь, ночью погруженный в слепую темень.

Сад Калэмагден, где в мирное время под звуки военного оркестра публика, сидя в кафе, любовалась панорамой Дуная, вымер.

В тенистых аллеях не было никого, кроме солдат, озабоченных, хмурых, спешащих.

По гребню высокого берега протянулись окопы. В них сидели с винтовками усатые пожилые войники третьего позыва. В ближайшем тылу устанавливались батареи «бырзострельных» (скорострельных) орудий.

В древней крепости — монументальные стены и башни ее помнили не только времена Сулимана Великолепного, но и куда более давние, римских легионов — находился небольшой, из двух рот, гарнизон.

А в ту ночь, ночь объявления войны, когда австрийцы, думая напасть врасплох, желали переправить десант, в крепости не было и ста человек.

Казалось, в жуткую вечность уходит безбрежный, почерневший Дунай. И хотя горят в небесах звезды, темна южная теплая ночь. И не светятся средь мрака огни того бережного австрийского Землина. Он, как и Белград, погружен во тьму.

Маленький тринадцатилетний номита (партизан-охотник) Драголюб, с карабином за плечом, стоит на самом краю циклопической башни и зоркими детскими глазами всматривается в густую мглу. Справа и слева Драголюба, шагах в восьмидесяти, такие же, как и он, часовые, только взрослые.

Вы читаете Ремесло сатаны
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату