Глеб прицелился, подцепил огромную колоду и потащил ее вдоль гряды к Варе.
— Принимай щуку!
За «щукой» пошли «сазаны», «ельцы», «пескари»... Сколько их еще там? Много? Давай все! Давай! Давай!
У Вари работа пустяковая: приняла «рыбину», толкнула легонько багром в бухту и снова жди. Но Глеб Варе ни капельки не завидовал. Что ни говори, а он все-таки мужчина.
Мужчина разбил в кровь ноги на острых камнях, но боли совершенно не чувствовал. Подумаешь, кровь! На фронте и не так бывает.
Теперь Глеб уже не поджидал, как раньше, Федосея Матвеевича, а сам бежал на помощь к черным воротам.
— Взяли! Еще раз взяли!
Но вот уже и брать нечего. Ни «щук», ни «сазанов», ни мелких «пескарей». И только еще кружит на быстрине — то нырнет, то снова появится на поверхности легкая плоская щепа.
Глеб шел на берег и даже не глядел по сторонам, на бушевавшую справа и слева реку. Все ликовало и пело у него в душе. Ему хотелось стать на берегу вот так, как он есть, — мокрому, с разбитыми пальцами, — и крикнуть на всю тайгу, на весь белый свет:
— Ого-го-го-го! Ого-го-го-го! Ого-го-го-го!
Варя сидела на берегу и очень старательно вытряхивала из Глебовых сапог воду. Она, казалось, и не заметила гордого, ликующего вида Глеба. Брови ее были опущены, ямочки на щеках вытянулись и стали похожи на две запятые. И во всем лице ее — осунувшемся и усталом — было что-то виноватое и очень горькое.
— Ты чего? — смущенно спросил Глеб.
— Я, Глеб, ничего, я просто так...
Варя вытряхнула сапог, погладила рукой потемневшую, разбухшую кожу.
— Глеб, — сказала она, — как ты думаешь, наши найдут Зину-Зинулю?
Глава тринадцатая
А жизнь берет свое: надо есть, надо пить и надо спать.
Они умяли втроем булку хлеба, опустошили банку тушенки и разошлись по вагонам.
Глеб заглянул к Димке Кучерову.
Димка лежал в прежней позе и таращил глаза в потолок.
— Болит? — спросил Глеб.
Димка застонал в ответ и еще сильнее выпятил свой коричневый живот.
— Пощупай... Кажется, увеличилась, — сказал он, помедлив.
Глеб вежливо отказался.
— Ты мне дай немножко йоду, — попросил он. — Я себе ноги на камнях разбил.
Димка не поинтересовался, где и каким образом Глеб приобрел такие ссадины. Он ревниво смотрел, как Глеб мазал пятки йодом и, наконец, не выдержал:
— Ты, Глеб, не особенно, на мышцу мне оставь.
Глеб ткнул на место пузырек и пошел на свою половину.
«Без йода проживу, — решил он. — Пускай сам мажет...»
Ранки на ногах пощипали немного и утихли. Глеб уснул.
Это была первая ночь, когда ему ничего не снилось. Лег на кровать, положил под голову кулак, и всё — будто в колодец провалился.
Проснулся Глеб на рассвете. В вагоне стояла зыбкая синева. За окном качалась черная колючая лапа сосны; вдалеке мерцала серебряными блестками река.
Все было как в сказке: и эта беспрепятственно затекавшая в окно синева, и рогатый месяц над рекой, и лежавший напротив Глеба Лука...
Федосей Матвеевич обещал разбудить Глеба, когда все вернутся, но так и не разбудил. Наверное, Лука пришел очень поздно. Лицо у Луки было спокойное. В уголках рта, там, где кудрявились ни разу не бритые усы, лежала хорошая тихая улыбка.
Глеб понял, что все было в порядке. Они нашли Зину-Зинулю и привели ее сюда. Иначе Лука не улыбался бы. Никогда. Даже во сне.
Глеб втихомолку рассматривал лицо брата.
Крупный, немного седловатый нос, черные и какие-то очень широкие брови.
В Иркутске Лука ходил с Глебом в парикмахерскую.
Лука сидел в кресле перед большим облупившимся зеркалом, а Глеб наблюдал за ним из прихожей.
Высокий и тонкий, как палка, парикмахер постриг Луку машинкой, заглянул, как доктор, в уши и ноздри, щелкнул маленькими ножницами.
— Бровки подстричь? Вы не беспокойтесь, сделаем аля-фуше, первый сорт.
Лука сдернул с шеи занавеску с ржавым пятном посередине и поднялся.
— Не надо фуше. И так сойдет.
Протянул в кассу рубль, получил десять копеек сдачи и пошел к выходу, поглаживая круглую черную голову.
Лука не носил прически. Он всегда был таким, как сейчас, — стриженным под «нуль», с широкими бровями, без всяких глупых и непонятных «аля-фуше».
Он был очень красивый, Лука...
Лука, должно быть, почувствовал взгляд Глеба. Веки у него дрогнули, сквозь узенькую щелочку блеснул черный зрачок.
Глеб хотел притвориться спящим, но было уже поздно.
— Ты чего смотришь? — шепотом спросил Лука.
— А ты чего? — тоже прошептал Глеб, еще не зная, как вести себя: улыбнуться или, может быть, пока подождать.
Лука не ответил. Встал с кровати и не торопясь начал одеваться.
Он ходил по вагону из угла в угол и напевал песенку. Слов у этой песенки не было, а были только какие-то «три-та-та, тру-та-та».
Лука всегда напевал одно и то же. Но песенка всякий раз окрашивалась новым оттенком. Если настроение у Луки было хорошее, «тру-та-та» звучали весело и нежно, как лесной ручеек. Если Лука злился, эти же самые звуки становились отрывистыми и глухими, как удар солдатского барабана.
Сегодня в песне Луки собрались все ручьи и все лесные птицы. Сомнений не было — Зина-Зинуля была здесь. Это для нее Лука надевал чистую и почти что новую гимнастерку и наяривал щеткой порыжевшие, сбитые на носках сапоги.
Глеб уже видел кинокартины, на которые дети до шестнадцати лет не допускаются, и поэтому знал, что влюбляться можно только в красавиц. Странно, что Лука был неравнодушен к Зине-Зинуле. Тоненькая, остроносая, и на лице веснушек— хоть веником выметай. Нет, Зинуля положительно не была красавицей...
Глеб не стал расспрашивать Луку про таежный поход.
Спросишь что-нибудь — и невпопад, и снова ссоры, и снова колючие вопросы: «А что?», «А зачем?», «А почему?» Нет, лучше он как-нибудь так узнает...
Глеб увидел Зину-Зинулю возле «конторы», где Федосей Матвеевич, ожидая, когда сменит его Варина мать, по-прежнему варил свои супы и каши.
Он думал, что встретит истощенного, искусанного мошкой человека, и поэтому очень удивился бодрому и веселому виду Зинули. Казалось, не из тайги привели ее, а откуда-то с концерта или цирка, где