<…> Нынче в 8 утра прекращены военные действия между финнами и русскими. Взят Брюссель. Вошли в Голландию.
Россия объявила войну Болгарии. День был прохладный.
Сентябрь был плохой. Вчера и нынче буря, ливни, холод, да такой, что нынче вечером повесил на окна занавески.
Уже давно, давно все мои былые радости стали для меня мукой воспоминаний!
Пошлый Леон Доде — еще раз пересмотрел его романы.
Роковой день мой — уже 75-й год пойдет мне завтра. Спаси, Господи.
Завтра в 8 утра уезжает Бахрак, проживший у нас 4 года. 4 года прошло!
Холодная ночь, блеск синего Ориона. И скоро я никогда уже не буду этого видеть. Приговоренный к казни.
<…> Спаси, Господи. Боюсь болезни, все хочу начать здоровее жить.
По ночам кричат филины. Точно раненый, которого перевязывают или которому запускают что- нибудь в рану:
— Уу! (тоска и боль). И заливисто, гулко:
— У-у-у!
Русские все стали вдруг красней красного. У одних страх, у других холопство, у третьих — стадность. «Горе рака красит!»
Сохрани, Господи. — Новый год.
Уже с месяц болевая точка в конце печени при некоторых движениях. Был долгий кашель, насморк, грипп.
Топлю по вечерам, Вера сидит у меня, переписывает на машинке некоторые мои вещи, чтобы были дубликаты. И еще, еще правлю некоторые слова.
Очень самого трогает «Холодная осень». Да, «великая октябрьская», Белая армия, эмиграция… Как далеко все! И сколько было надежд! Эмиграция, новая жизнь — и, как ни странно, еще
Бедная, трогательная посылочка от Н. И. Кульман — совершенно необыкновенная женщина! Вечером прошелся, бросил ей открытку — благодарность. Холодно, мириады бледных белых точек, звезд; выделяются яркой, крупной белизной звезды Ориона.
Все перечитываю Пушкина. Всю мою долгую жизнь, с отрочества не могу примириться с его дикой гибелью! Лет 15 тому назад я обедал у какой-то герцогини в Париже, на обеде был Henri de Renier в широком старомодном фраке с галльскими усами. Когда мы после обеда стоя курили с ним, он мне сказал, что Дантес приходится ему каким-то дальним родственником — и: «que voulez-vous?[57] Дантес защищал свою жизнь!» Мог бы и не говорить мне этого.
Кажется, началось большое наступление союзников на Кельн.
Взята Познань <…>
Чудовищное разрушение Германии авионами продолжается. Зачем немцы хотят, чтобы от нее не осталось камня на камне, непостижимо!
Турция объявила войну ей и Японии.
В 10 вечера пришла Вера и сказала, что Зуров слушал Москву:
Вчера в 6 ч. вечера его уже сожгли. Исчез из мира совершенно! Прожил всего 62 года. Мог бы еще 20 прожить.
Урну с его прахом закопали в Новодевичьем.
Полночь. Пишу под радио из Москвы — под «советский» гимн. Только что говорили Лондон и Америка о
Берлин били прошлую ночь, 32-ю ночь подряд.
Вчера были именины Г. Как-то отпраздновала, боже мой!
Вчера: взятие Вены.
Смерть Рузвельта.
Вышел вечером, в 10-м часу — совсем золотой рог молодого месяца над пиниями возле часовни. Ходил на дорогу, немного дальше спуска в город.
Все думаю, какой чудовищный день послезавтра в Нюрнберге. Чудовищно преступны, достойны виселицы — и все-таки душа не принимает того, что послезавтра будет сделано людьми. И совершенно невозможно представить себе, как могут все те, которые послезавтра будут удавлены, как собаки, ждать этого часа, пить, есть, ходить в нужник, спать эти две их последние ночи на земле…
Все одни и те же думы, воспоминания. И все то же отчаяние: как невозвратимо, непоправимо! Много было тяжелого, было и оскорбительное — как допустил себя до этого! И сколько прекрасного, счастливого — и все кажется, что не ценил его. И как много пропустил, прозевал — тупо, идиотски! Ах, если бы воротить! А теперь уже ничего впереди — калека, и смерть почти на пороге.
— Замечательно! Все о прошлом, о прошлом думаешь, и чаще всего