звонкие и даже чуть резковатые, голоса трубные и рожковые. Избыток горя породил жажду избавления. Музыка бушевала ураганом. Маэстро соединил регистры самых больших и толстых труб с регистрами призвуков и регистрами труб с язычками. Весь орган пришел в движение. Он звучал гигантским хором, как целый народ, вопиющий о возмездии. И внезапно после страстной вспышки человеческого горя — тишина. И опять стало слышно, как мехи вдувают воздух в деревянный ящик под трубами и он вталкивается туда с легким шипением и еле заметным свистом.
А затем возник и поплыл под своды проникновенно-величавый хорал. И регистры инструментов, носящих те же названия, что и в симфоническом оркестре — виолончели, флейты, гобои и виолы, — звучали возвышенно и преображенно, и ангельский голос, тонкий и бесплотный, нес благую весть. Пришло избавление и новый закон. Так пелось в песне.
Голоса органа сплетались в хоровод голосов поющих и ликующих, в торжественные, полные глубокого философского смысла собеседования. И каждый голос, поющий, ликующий и беседующий, вступал в действие самостоятельно и своевременно, и каждый голос, поющий, ликующий и беседующий, поражал смелостью интонаций и выпуклостью рисунка. Рождалась полифония — богатая, многообразная и удивительная. Маэстро заканчивал импровизацию могучей двойной фугой.
Слушатели были захвачены. Они чувствовали необыкновенный подъем и возбуждение. Выходили из церкви взволнованные и шумные и, выйдя на улицу, давали волю накипевшим чувствам — зааплодировали продолжительно и неистово и кричали до хрипоты: «Evviva! Evviva Verdi!»
Расходиться по домам не торопились. По площади было не пройти. Столько народа не съезжалось в город даже в самый популярный базарный день. Точно ярмарка открылась возле церкви братьев францисканцев. Просто не сосчитать, сколько тут стояло лошадей, повозок, тележек, мулов. И даже кто-то приехал на волах. Приехали из Сораньи и Фиоренцуолы, из Виллановы д’Арда и Кастелаццо, из Сканделары и Казавеккио, приехали из Корноккио, Казануовы, Пиантадоро и из дальних хуторов Провинциале, Перголо, Страдацца и еще из многих деревень, хуторов и местечек. Все приехавшие только и говорили, что о своем желании послушать маэстро. И откуда только народ узнал, что Верди выступает сегодня в церкви Санта Мария дельи Анджели? Каким образом удалось оповестить об этом событии — которое по существу и не было событием — такое огромное количество людей? Понять это было невозможно. Оставалось только удивляться. А приехавшие хитро посмеивались, на все вопросы отвечали уклончиво и чаще всего говорили как-то загадочно, что слухом, мол, земля полнится.
Подеста был очень озабочен. Факт скопления такого небывалого количества народа носил характер демонстрации. Правительство имело полную возможность истолковать этот съезд именно таким образом. К тому же, как на зло, собравшиеся в церкви и на площади были в каком-то особенном, воинственно- приподнятом настроении. Разговоры были чересчур громкими, мимика и жестикуляция — вызывающими.
Когда наступил вечер, приехавшие из окрестностей разъехались, местные жители разошлись по домам и город успокоился и погрузился в темноту, подеста вздохнул с облегчением. Он был безмерно счастлив. Все обошлось благополучно. День, полный соблазнов и опасностей, завершился без единой неприятности.
Однако на другой же день утром он имел возможность убедиться в том, что враги не дремлют и не собираются складывать оружие.
В доме Барецци шла очередная оркестровая репетиция. Филармонисты собрались, чтобы заняться разучиванием новых музыкальных произведений и попутно поделиться впечатлениями о вчерашней победе. Но неожиданно, в силу чрезвычайных обстоятельств, репетиция превратилась в неофициальное, но весьма бурное собрание членов Филармонического общества.
Вот что произошло. Накануне вечером все легли спать с радостным чувством, почти с уверенностью, что дела филармонистов идут хорошо. А утром — без всяких видимых причин — оказались закрытыми некоторые всегда торговавшие лавки, и первые покупатели с удивлением и ужасом узнали, что ночью в городе было произведено много арестов и владельцы лавок схвачены полицией. И когда некоторые из этих ранних покупателей бросились за новостями к остерии Фантони, то оказалось, что и там закрыты ставни. Джакомо Фантони был в числе тех, кого арестовали ночью. И вот это последнее обстоятельство заставило тревожно забиться не одно сердце, ибо остерия Фантони, как об этом совершенно правильно был осведомлен правительственный комиссар, действительно являлась излюбленным местом встреч и собраний патриотов-филармонистов. И мало ли что там говорилось, особенно после нескольких бутылок вина, выпитых по случаю обнародования какого-нибудь нового распоряжения властей, как будто выдуманного нарочно, с целью растравить и без того наболевшие раны. И каждый с невольным замиранием сердца старался припомнить и представить себе, что и когда он мог сболтнуть лишнего. И каждый отдавал себе отчет в том, что всего не припомнишь, да и незачем — сказанного ведь не воротишь. А многие рассуждали так: не все ли равно, сказано или не сказано то или иное слово — полицейские агенты всегда могут приписать любые слова любому человеку. Без всякого зазрения совести. Как это им заблагорассудится! С любыми доказательствами! Потому что лжесвидетели всегда найдутся. Тот же Фантони, например, часто выходивший из-за стойки и присаживавшийся то к одним, то к другим посетителям, разве он со страху не подтвердит всего, что ему подскажут?
Филармонисты чувствовали растерянность. В этом новом несчастье, обрушившемся на город, узнавали способ воздействия, обычный для настоятеля. Многие были напуганы тем, что противник оказался явно сильнее, чем они предполагали. Разве можно было ожидать, что расправа за победу, одержанную молодым маэстро над ставленником духовенства, наступит так скоро? И некоторые, особенно испугавшиеся музыканты проклинали Верди, из-за которого заварилась эта каша, а другие поругивали Барецци, который втянул их в дело опасное, выхода из которого не видно.
Тем временем аресты в городе продолжались. Арестованные ранее выдавали новых людей и вызывали этим новые аресты. Подеста сбился с ног. Он не спал ночей и писал бумагу за бумагой то непосредственно министру внутренних дел, то в канцелярию III отделения.
Настроение в городе было самое беспокойное. Каждый день можно было ждать взрыва. И тогда, для того чтобы успокоить разбушевавшиеся страсти и восстановить хотя бы внешне тишину и порядок, пришлось бы переарестовать по крайней мере девять десятых всего населения — и не только в городе, но во всех окрестных деревнях. Подеста с ужасом думал о том, что события могут начать развиваться стихийно. Тогда уж ничего не остановишь.
А вчера его опять вызывал правительственный комиссар и на этот раз говорил с ним очень строго.
— Прекратить, — сказал комиссар, — прекратить эту смуту немедленно. Даю вам три дня. Этого более чем достаточно. Предупреждаю: долготерпение высокого начальства иссякло. Ее величество, августейшая наша правительница — ангел доброты и милосердия, но и она сейчас соизволила прислушаться к голосу мужей разума и совета и заставила замолчать голос своего всепрощающего любвеобильного сердца. Да будет это вам известно! На прекращение смуты даю вам три дня. Понятно?
— Понятно, — сказал подеста.
И подеста тут же решил: во что бы то ни стало он уговорит Барецци отправить Верди в другой город. Здесь молодому маэстро все равно не устроиться. Горько, конечно, терять такого прекрасного музыканта, к тому же выросшего и воспитанного в здешних местах. Жаль терять композитора, способного поднять музыкальное искусство города Буссето на небывалую высоту. Жаль. Бесспорно жаль. Но что поделаешь! Проклятое время! Проклятая должность!
Но в ближайшие дни подеста так и не нашел свободного времени, чтобы повидаться с синьором Антонио. И когда через неделю дежурный по канцелярии доложил ему, что его желает видеть председатель Филармонического общества, Джан-Бернардо велел пропустить Антонио Барецци, не задерживая его ни на минуту. И едва успел синьор Антонио переступить порог кабинета, как подеста бросился к нему с вопросом:
— Что случилось?
Потому что в последнее время подеста жил в ожидании возможных происшествий и, само собой разумеется, происшествий неприятных. Но то, что сообщил ему Антонио Барецци, было для подесты полной неожиданностью.