— Жизнь прекрасна! — радостно воскликнул он.
В устах столь невзрачного человека слова эти прозвучали так неожиданно, что я внимательно взглянул на него: он действительно выглядел счастливым человеком.
— Я попал на интересную работу и женился.
Я торопливо поздравил его, желая от него избавиться: этот человек сыграл в моей жизни свою роль и больше не был мне нужен.
— Ты обязательно должен познакомиться с моей женой! Ну и повезло же мне, брат… Такая женщина! Он радовался своему браку, упивался счастьем, гордился женой и был влюблен в нее до одурения. К ним я, конечно, не пошел, но вскоре мы снова встретились на улице. Боженцкий меня не заметил, я же не горел желанием лично убедиться в его супружеском счастье, однако их светившиеся любовью взгляды и улыбку его жены я запомнил хорошо. Ни он, ни она в отдельности никогда не привлекли бы моего внимания — самые обыкновенные, невзрачные люди. Но когда они шли вот так вместе, озаренные сиянием любви, возвышающиеся духом над суетой толпы, произошло чудо: они стали красивыми, как в сказке.
Боженцкая тяжело поднялась и пошла к двери, при этом она держалась подозрительно прямо. Я ничего не сказал ей: в тот субботний полдень, несмотря на визит к врачу, я еще не дозрел до твердых решений. Мысли мои все время раздваивались: я дал Боженцкой уйти, и все же, когда она тихо закрывала за собой дверь, сгорбленная и исхудавшая, сердце мое неожиданно сжалось. В кабинет проскользнул с бумагами на подпись бухгалтер Давидович.
— Я все сделал, — гордо доложил он. — Подмазал кое-кого в столярном цеху, и мне тут же вынесли гробы, сущее загляденье, а не гробы, — красивые, с резьбой… словом, как и положено в приличной семье. Мы купили у них два гроба.
— Почему два?! — воскликнул я.
— Второй для меня, — меланхолически улыбнулся Давидович. — Я не могу взваливать на плечи жены такие хлопоты. Теперь у меня есть там знакомство, и если вы тоже хотите на всякий случай…
— Нет! — заорал я. Давидович выскользнул за дверь, испуганный моим криком.
Боль снова схватила меня. Пора было идти на переговоры с итальянцем, которые велись в соседней комнате. Встав со стула, я оперся обеими руками о письменный стол. Следовало немедленно позвонить директору Тшосу, найти себе с понедельника замену, передать дела и вообще проделать все, что положено человеку, который, проработав много лет, через несколько часов окончательно уходит. Однако ничего такого я не сделал — ведь это означало бы признание безжалостного приговора профессора, а я еще не был к этому подготовлен. Поэтому, пока боль не свалила меня с ног, я решил вести себя так, будто ничего не случилось. Вошла Божена.
— К вам клиенты… — сказала она с улыбкой. Глаза ее излучали здоровый животный оптимизм.
Неожиданно моя боль исчезла. Я схватил Божену за локоть, она сейчас же прильнула ко мне. Эта ее готовность привела меня в хорошее расположение духа.
— Просите, — распорядился я.
Увы, это был последний рецидив беззаботного оптимизма. Во время беседы с итальянцем, который действительно заинтересовался проектом Радневского, боль в животе возобновилась и уже не оставляла меня весь день. Я делал все автоматически, как бы в полусне: принимал участие в каком-то совещании, записывал что-то в блокноте, обсуждал что-то, беседовал с людьми, даже отчаянно с кем-то спорил, но все это происходило вне меня, по привычке, с разбегу, и остановиться мне было трудно.
Еще до ухода с работы я успел выслушать сплетни о Божене, принесенные сестрой нашей референтки. Она дружила когда-то с Боженой и была ее поверенной в сердечных делах, а теперь выдавала все ее секреты. Не слушая, я все же слышал все это, и мозг мой механически зафиксировал факты, что я понял лишь на следующий день.
Я тащился домой, корчась за рулем, и приехал поздно, застав квартиру пустой. На столе лежала записка от Зоей: она пообедала без меня, так как не могла дольше дожидаться, и ушла на заседание Комитета по борьбе с алкоголизмом.
Этой неблагодарной в нашей стране работой Зося занялась, пожалуй, из духа противоречия. Сама она не пила, так как страдала потом из-за каждой выпитой рюмки. Деятельность же ее была нужной и тем более благородной, что не вознаграждалась ощутимыми результатами. Во всяком случае, каждую субботу и воскресенье Зося исчезала, отправляясь вместе с другими энтузиастами рубить эти немедленно отрастающие головы гидры.
Эва тоже оставила следы своего недавнего и лихорадочного пребывания: в ее комнате валялись части ее будничного туалета, значит, она побежала на вечеринку. Я почти не притронулся к оставленному на плите обеду и, пройдя в свою комнату, разложил на письменном столе бумаги. Но мне было не до них. Пристроившись на тахте так, чтобы боль не очень докучала, я начал думать. Сославшись на срочную работу, я не вышел из комнаты и к ужину, несмотря на усиленные просьбы Зоей, которая вернулась в десятом часу. В нашем быту это случалось часто, и Зося уже давно примирилась с моим затворничеством. Ко мне в комнату она входила редко и только тогда, когда для этого был конкретный повод.
В одиннадцатом часу вернулась Эва. Захлопали двери, потом я услышал, как она напевает в ванной. Наконец все стихло, и на меня обрушилась бессонная ночь страданий.
Я — человек средней начитанности. До последнего дня заведующий книжным магазином откладывал для меня новинки, как заведующий мясным магазином откладывает под прилавок хорошую ветчину или филейную колбасу. Я знаю и «Смерть Ивана Ильича», и многие другие, более поздние произведения на эту тему. Во всех них, согласно законам как биологического процесса, так и развития сюжета, герои обычно умирают. Боль в паху или в другом месте проводила границу между активной жизнью и ее мрачным концом, предвещала страдания и, как правило, становилась катализатором расчетов с жизнью. Итог всегда получался отрицательный: каждый из героев, оглядываясь назад, с ужасом обнаруживал дымящееся поле брани.
И я, лежа на тахте в ночь с субботы на воскресенье, одинокий и отрезвевший, также испытал чувство настоящего животного ужаса. Я не был готов к тому, чтобы подводить итоги. Мог ли я еще вчера, в пятницу, подумать о каком-то итоговом балансе? Конец казался мне таким далеким и нереальным! Я жил в радостном сознании того, что впереди долгие годы жизни и что у меня еще не раз будет возможность заполнить пустоватые страницы актива. А боль в паху сразила меня, как пуля из-за угла, когда я мчался на полном ходу. Расчеты были в беспорядке, сделки не завершены. Если бы не эта боль, я мог бы когда-нибудь, лет через двадцать или больше, взирать на прошлое с безмятежной меланхолией, сидя среди пенсионеров и попивая жиденький кофе, какой подают у нас в забегаловках. И подумать только, еще в августе я целыми днями плавал в Черном море, а по ночам без труда удовлетворял требовательную супругу некоего интеллектуала! До сих пор я был слишком здоров, чтобы допустить возможность столь хамского вмешательства какого-то внутреннего органа в основные вопросы моей жизни.
Но больше всего меня раздражало воспоминание о том, что именно мое безупречное здоровье и перечеркнуло когда-то мои честолюбивые планы. Это произошло в первые годы войны, еще до ареста Трусика и Анджея. Мой однокашник и сосед Янек Сувальский (тот, которого я встретил на аэродроме) как раз сочинял свои первые поэтические произведения. Не стану скрывать: я находился тогда под влиянием этой яркой личности и решил тайно последовать его примеру. К сожалению, хотя я и научился кое-как рифмовать, ни в одном из моих стихотворений никогда не прозвучала ни подлинная тоска, ни подлинное страдание. Теперь-то я знаю, что мне просто не на что было жаловаться. На войну? Из-за войны тяжело страдали все, кроме спекулянтов и богачей, каждый жевал хлеб, выданный по карточкам, и каждого поджидала за углом гибель. Мой зарифмованный патриотизм напоминал стихи из букваря, вроде:
Вперед, без страха и сомненья, На подвиг доблестный, друзья!
Я, восемнадцатилетний мальчишка, в этой войне находил выход для своей энергии, хотя и рисковал жизнью. Каждое утро я срывался с постели, исполненный жажды действия, дрожа от тревоги и от радостного ожидания. И стыдно признаться, я чувствовал себя счастливым. Иное дело Сувальский: он от рождения был ребенком болезненным, со слабым сердцем, капризным пищеводом и затемненными легкими. Вместо того чтобы гонять мяч, щупать девчонок, танцевать и тратить время на глупые занятия здоровых людей, Сувальский часто болел и, лежа в постели, волей-неволей читал ^все, что ему попадало в руки. Его заумные на первый взгляд стихи (у него была склонность к художественной усложненности и понятное стремление замаскировать свои физические недостатки), по сути, были исполнены самой обыкновенной