попадал, они окрашивались в фиолетово-голубой, красно-фиолетовый или зеленоватый оттенок. Это создавало некий серпантинный эффект, впечатление чего-то ядовитого, экзотического, безжалостного. А можно было и вообразить, что коридор ушел под воду и сквозь окна-иллюминаторы видны проплывающие мимо морские змеи, сопровождаемые рептилиевым шипением дождя.
Тень Щуквола, быстро шагавшего по коридору, то бежала впереди него, словно стремясь первой добраться до точки встречи с телом, которое отбрасывало ее, то следовала за ним, выскакивая из-под ног, бросаясь вдогонку, при этом постоянно меняя свой цвет.
Все это время мысли Щуквола были заняты сестрами-близнецами; он раздумывал над причиной их такого неожиданного для него бунта и над тем, что следует предпринять, чтобы окончательно избавиться от них. Но когда он прошел коридор-перешеек и попал на континент помещений Замка, столь хорошо ему знакомый, он еще более ускорил шаг, с завидной легкостью изгнал из головы все мысли о Коре и Клариссе, ибо перед ним стояло более неотложное дело. И заполнил их Баркентином.
Тень Щуквола взбежала по лестнице, пробежала по лестничной площадке, спустилась на несколько ступеней вниз. Потом несколько шагов она двигалась рядом с телом, которое ее отбрасывало, а затем снова убежала вперед. За следующим поворотом она вскарабкалась на стену, потемнела, выросла до гигантских размеров, уперлась своей головой под потолок. Время от времени черный профиль извивался и расплывался – тень скользила по густым паутинным сетям, застилавшим то в одном, то в другом месте стык стены и потолка.
Затем гигантская тень стала съеживаться, соскользнув со стены, забежала вперед и снова обогнала своего хозяина. Наконец она стала короткой, плотной, уродливой, ужасной. Она вела Щуквола туда, где ее дальнейшее передвижение должно было прекратиться.
Глава тридцать девятая
Баркентин сидел у себя в комнате, подтянув сухую ногу к подбородку. Его волосы, грязные, как паутина, увешанная мухами, безжизненными сухими прядями падали на лицо. Его кожа, такая же грязная и такая же сухая, была испещрена выбоинами и трещинами, как высохший кусок сыра, но посреди этого омертвелого лунного пейзажа сияли два зловещих озера – два злобных слезящихся глаза.
Внизу, под разбитым окном в дальнем конце комнаты, простирались застоялые воды рва.
Баркентин, подтянув колено ссохшейся ноги к лицу, прислонив костыль к спинке плетеного кресла, сцепив руки вокруг колена, набив рот бородой – сидел в такой позе уже больше часа. На столе перед ним было разложено множество раскрытых и нераскрытых книг; то были книги по Ритуалу и прецедентам; тут были справочники, книги шифров и тайных знаний. Но взгляд Баркентина был направлен не на эти книги. Глаза Баркентина, которые сохраняли свое безжалостное выражение несмотря на то, что они невидяще глядели перед собой и поблескивали влагой из иссушенных глазниц, не заметили, а уши не услышали, как кто-то бесшумной тенью вошел в комнату. Тень эта двигалась совершенно беззвучно, она казалась частью воздуха, черным порождением ада, прячущимся за кипами книг – книг всевозможнейших размеров и в разной степени разрушения и разложения. В полутьме на некоторых обложках поблескивали тусклым золотом потертые буквы; тусклый блеск погасал, когда на него надвигалась бесшумная тень.
Но о чем же думал сморщенный, грязный и отвратительный карлик?
А думал он о том, что в жизни Горменгаста, в самом его сердце, в его мозгу, произошли непонятно откуда взявшиеся перемены. Но перемены эти были столь тонкими и трудноуловимыми, что Баркентин никак не мог точно определить, в чем же они заключаются. Он не мог выявить их обычным рациональным способом, но тем не менее он чувствовал их нутром, чувствовал, что эти перемены пагубны, ибо для него все, что было направлено против древних традиций и Ритуала, все, что пахло бунтом, являлось пагубным.
Горменгаст был не таким, как раньше. Баркентин знал это наверняка. Среди его камней завелась какая-то чертовщина. Но что именно было не так, он не мог сказать. И вовсе не потому, что был старым человеком и, как свойственно вообще старым людям, полагал, что в дни его юности все было лучше. Он вовсе не имел никаких сентиментальных чувств по отношению к своей юности. Она была безрадостной и лишенной какой-либо человеческой теплоты. Но жалости к себе он тоже не испытывал. Единственной его любовью была любовь к мертвой букве Закона Замка, слепая, страстная и жестокая, такая же глубинная, как и его ненависть. Ко всем членам семьи Стонов он относился с меньшим почтением, чем к самому незначительному и скучному из обрядов, который им было положено выполнять. Он склонял перед ними свою старую грязную голову лишь как перед символами традиции. К Титу он не испытывал никакой любви – его заботило лишь то значение, которое он имел как последнее звено в бесконечной цепи… В мальчике было нечто, что внушало ему беспокойство – его непоседливость, независимость. Было такое впечатление, что мальчика, этого наследника власти над миром башен Горменгаста, влекли другие земли, теплые, таинственные, запретные. Казалось, что даже в том, как мальчик двигается – нервно, неуклюже, – отражается то, что у него на уме. В движениях мальчика было нечто враждебное Горменгасту, что-то влекло его за пределы Замка в неизведанный, привлекающий этой своей неизведанностью мир.
Но Баркентин знал, что семьдесят седьмой Герцог никогда не удалялся от Замка слишком далеко, и постарался выбросить из головы свои сомнения по поводу Тита. И все же сомнения оставались, как оставался какой-то едкий привкус, привкус бунта. Молодой Герцог был все-таки слишком независим. У Баркентина складывалось впечатление, что мальчик намеренно отделяет свою жизнь от жизни Замка.
Но помимо Тита беспокойство Баркентину внушал и Щуквол. Без сомнения он был сообразительным, полезным учеником, но он представлял собой опасность именно в связи с теми качествами, которыми обладал. Что делать с ним? Он и так уже слишком много знает. Он получил доступ к книгам, к которым нельзя было его подпускать, и разобрался в них слишком быстро. В этом Щукволе было нечто враждебное Замку, отстраненное от его жизни, нечто такое, что выдавало в нем устремленность к некой высшей цели. Но какой?
Баркентину пришлось несколько поменять свое положение в кресле; он прорычал от раздражения, вызванного резкой болью, пронзившей его сухую ногу, когда он перемещал ее, и своей неспособностью докопаться до сути и источника тех перемен, которые так беспокоили его. Ему, как Хранителю Закона Замка, страстно хотелось предпринять что-то, растоптать, если понадобится, десяток недовольных. Но Баркентин не мог найти конкретной цели, на которую мог бы обрушить свой праведный гнев. О, если он обнаружит, что Щуквол хоть в малейшей степени не должным образом воспользовался тем доверием, которое, пусть и неохотно, было ему оказано, тогда он, Баркентин, применит всю данную ему власть и добьется того, чтобы этого бледного негодяя сбросили с Кремниевой Башни! Да, Баркентин будет наносить удары налево и направо с безжалостной яростью фанатика, для которого в мире существует лишь два цвета: черный и белый. Зло и сомнение – одно и то же. Испытывать сомнение в священности Камней Горменгаста равносильно богохульству! Но где, где прячется зло? Вот оно, где-то рядом, – стоит сделать еще одно умственное усилие и он найдет его! Но увы: хотя он пытливым внутренним взором всматривался в жизнь Замка, он видел лишь ее обычное течение.
Неужели он не в состоянии закапканить это ползучее зло и вывести его на свет? Неужели не может успокоить свои подозрения? Подозрения, которые не давали ему спать длинными ночами, которые постоянно