одном месте и в один и тот же день, они приняли свою смерть в один и тот же час. Это вполне вероятно, однако я не в состоянии представить ни одного доказательства этому. Я также не имею никаких факторов для доказательства истинности другого допущения, которое можно сделать, а именно, что Объект А была матерью Объекту Б. Об этом свидетельствуют опыт и высокая степень вероятности, но и все. Я не могу со всей достоверностью определить промежуток времени, прошедший с момента смерти Объекта Б, а также высказать какие-либо предположения в отношении причины смерти.
После такого «промежутка времени» это не будет установлено никогда. Что в некотором роде печально, подумал Руфус. Вот была бы неожиданность, если бы в результате расследования вскрылись не те события, в которых они виновны, а только те, к которым они не причастны.
В процессе дознания был объявлен перерыв. Наверняка они все еще копают на том крохотном кладбище. Руфус не отличался нервозностью, он не принадлежал к тем студентам-медикам, которых начинает тошнить с первых минут работы в анатомичке, однако, как ни странно, ему не нравилось думать о тех мелких косточках, таких чуждых ему, неопознанных, которые выкопали, рассортировали и просеяли в надежде найти среди них человеческую малоберцовую кость или позвонок. Руфус не знал, одинаковые ли названия у человеческих костей и костей животных. У собак есть малоберцовые кости? Он удивился, обнаружив, что его трясет.
Если дробь не попадется среди человеческих останков — в углублениях черепа, например, — возможно ли обнаружить ее в земле, в смеси песка, гравия и хвои? Дробь была утиной или чуть покрупнее. Руфус видел ее, когда ел куропатку, которую выстрелом ранили в крыло, а не прикончили в голову. Он едва не сломал зуб о свинцовый шарик. Итак, воображаемая земляная смесь просеяна, все крупицы, крохотные камешки собраны полицейским — такова его работа, — и разложены на подносе, деревянные фрагменты — на другом, а на третьем — дробь.
Руфус может вспомнить довольно много, у него сохранились ясные картины о тех днях в Отсемонде, в память записались целые разговоры. Тогда почему он не может вспомнить, куда попал выстрел, ставший смертельным? В сердце, в голову или в спину? На этом месте в памяти белое пятно, полный провал. Стоит ему попытаться увидеть тучи, летящие в небе, лужайку, превратившуюся в луг, мотающиеся ветки кедра и нацеленный дробовик, в памяти тут же происходит взрыв, похожий на выстрел того дробовика, перед глазами на мгновение все вспыхивает красным — и чернота.
Ружья он помнил, оба. И оружейную, и свое первое появление в этой комнате вместе с Эдамом. Они пообедали у озера. Съели по два куска мясного пирога и выпили по банке «коки», а вот яблоки — побитые импортные «Гренни Смит» — есть не стали. Зато у них была клубника. Каждый, наверное, съел по фунту — они то и дело ходили на огород и рвали ее. Ближе к вечеру они решили не возвращаться и переночевать там. Это означало, что не надо торопиться, что можно нежиться на солнышке, пока не откроются пабы. Но Эдаму в голову пришла мысль позвонить матери и предупредить, что ночевать дома он не будет. Руфус не стал утруждаться; он уходил из дома и приходил домой когда хотел и считал, что звонить нельзя, чтобы не потакать родителям. Что до Эдама, то в его ситуации это было не потаканием. Просто он не хотел портить отношения с матерью, у которой планировал занять денег на поездку в Грецию. Не хотел он также, чтобы мать обзванивала больницы или обращалась в полицию в страхе, что они попали в аварию на «Юхалазавре».
Так уж получилось, что Эдам позвонил только вечером. Они нашли телефонную будку у паба в одной из деревушек — телефон дедушки Хилберта был отключен. Покончив со звонком, молодые люди продолжили обследовать дом и обнаружили самую настоящую буфетную с кучей столового серебра, завернутого в зеленую байку и упакованного в ящики и коробки, а потом открыли следующую дверь и оказались в оружейной.
В детстве Эдаму строго-настрого запрещали переступать ее порог. Хотя дверь всегда была заперта на ключ. По-видимому, в до-Хилбертовы времена, при Берлендах, здесь был арсенал — все четыре стены были завешаны оружейными шкафами. Ряд крючков предназначался для охотничьих курток и дождевиков, и одна все еще висела там, из твида с кожаными накладками на рукавах.
В стеклянном ящике на подоконнике стояло набитое чучело форели, в другом — на круглом столике — черепахи, уж точно нетипичного для английской фауны представителя животного мира. В раме из стены, как цирковая собака, прыгающая через бумажный круг, выскакивала передняя половина лисы, с лапами и всем прочим. Задняя же была заменена отполированным куском доски, вырезанным в форме щита.
— Неужели ты охотился на этих зверушек, а? — спросил Руфус.
— Ну, уж ты точно не охотился на лис.
Эдам произнес это с таким снобистским, высокомерным видом владельца поместья, что Руфус расхохотался. Он снял со стены одно из ружей, то, что было двенадцатого калибра; Эдам взял другое и направил в его сторону.
— Слава богу, не заряжено.
— Не бери в голову. В людей целиться нельзя.
Как выяснилось, Эдам охотился, когда приезжал сюда в последний раз. Тогда ему было пятнадцать, юноше выдали ружье четырнадцатого калибра, так называемое «дамское», и это, как догадался Руфус, обидело его.
С тех пор он часто вспоминал, что Эдам сказал дальше: он забрал у него ружье, отметив, что это помповый полуавтоматический дробовик.
— Что это значит?
— Что его не надо перезаряжать. У него есть магазин. Тебе не надо вставлять патроны перед каждым выстрелом.
И Руфус, который не стеснялся своей наивности в этой области, сказал:
— А я думал, так работает все огнестрельное оружие.
Один из ящиков соснового комода был забит патронами, красными и синими. Цвет, пояснил Эдам, обозначает размер дроби, засыпанной в них.
— Вот здорово, и это к паре унаследованных дробовиков. Можно пойти пострелять.
— Ну не в июне же, эсквайр. Даже я это знаю.
Было ли это, по сути, самой обычной шуткой, первым намеком на то, что они могут провести несколько ночей в Уайвис-холле, пожить там? Эдам уточнил:
— Я не имею в виду сейчас.
— Мне казалось, ты собираешься продать этот дом.
Эдам больше ничего не сказал. Они вышли в сад, потом отправились в паб, там хорошенько выпили, и на обратном пути в Уайвис-холл Руфус вел машину, прикрыв один глаз, чтобы у него не двоилось. За ночь молодые люди хорошо выспались и проснулись только к одиннадцати. Руфус ночевал в главной гостевой, Эдам — на другом конце дома, в Комнате игольницы, названной так из-за висевшей на стене картины, на которой был изображен святой Себастьян, проткнутый стрелами. Руфус выглянул в окно и увидел, как какой-то мужчина садовыми ножницами на длинной ручке стрижет траву вокруг розовой клумбы.
Мужчина был немолодым, лысым, очень худым, одетым в полосатую рубашку со съемным воротником. Именно щелканье ножниц и разбудило Руфуса. Солнце светило вовсю, тени не было нигде, кроме леса за озером. Руфус, не имевший склонности восхищаться природой, все же поймал себя на том, что с восторгом рассматривает все эти розы — желтые, розовые, бледно-оранжевые и темно-красные, живую изгородь из белых, каскад из персиково-красных на перголе. Мужчина положил ножницы на траву, вытащил из кармана носовой платок, завязал узлы по углам и надел его на голову, чтобы защитить лысину от солнца.
Руфус никогда не видел, чтобы кто-либо так делал, хотя лицезрел такие головные уборы на открытках с морскими пейзажами. Это привело его в экстаз. Он надел шорты, шлепанцы и спустился вниз. Выйдя в сад, он нашел там Эдама, который говорил мужчине в носовом платке, что больше не надо приходить, что он собирается продать дом.
— Старый сад погибнет. Я каждый вечер прихожу и все поливаю.
— Это не моя проблема, — сказал Эдам. — Пусть им занимаются те, кто купит дом.
— Жалко до слез. — Садовник взял ножницы и снял с лезвий налипшую траву. — Но это не мое дело, чтобы спорить. Мистер Верн-Смит заплатил мне до конца апреля, так что вы должны мне за семь недель — за шесть с половиной, если быть точным.
Это крайне озадачило Эдама.