все ухищрения бесполезны. Лучше дружить с ним, завоевать его уважение, наслаждаться его обществом, чем выставлять себя на посмешище, чрезмерно надушенную и накрашенную, что вызовет у него лишь презрение.
— Я пытаюсь убедить себя не переживать, если люди в ресторане примут меня за его мать, — сказала мне Козетта. — Нет, даже больше. Я убеждаю себя, что именно этого следует ожидать и что это должно мне понравиться. То есть мне было бы приятно иметь такого сына, как Марк. Представь, как бы все изменилось, будь у меня такой сын.
— Тебе никогда не нравилось, если меня принимали за твою дочь, а он на десять или одиннадцать лет старше меня.
— Теперь понравится. Я меняюсь, должна меняться. И собираюсь стареть благородно.
Самое интересное, что без макияжа и элегантной прически Козетта выглядела гораздо привлекательнее и моложе. Волосы она просто собрала на затылке неплотным узлом (как теперь носит Белл), слегка коснулась лица светлым тональным кремом и надела простое темно-зеленое платье и нитку жемчуга, последний подарок Дугласа. Вид у нее был красивый и аристократичный, и только очень наблюдательный человек мог бы подумать, что она годится Марку в матери, разве что каким-то непостижимым образом выросла в обществе, где девочки выходят замуж в двенадцать лет.
Марк никогда не был преувеличенно вежливым, как Адмет, подобострастным и почтительным. Он предпочел не заезжать за Козеттой, а ждать в ресторане. Повел он ее в небольшое бистро на Квинсвей, где не могло быть и речи о «высокой кухне». Я не видела, как Козетта уходила или возвращалась. Мы с Белл были приглашены Эльзой на «трэш» — вечеринку по поводу ее развода с мужем, французским католиком. Когда на следующее утро мы спустились в гостиную, довольно поздно, потому что вернулись за полночь, Марк уже был там в обществе Козетты и Тетушки; они с Козеттой сидели за столом, лицом к лицу, и оживлено разговаривали, не отрывая друг от друга взгляда. Я уловила одну или две фразы.
— Я ничего не знаю о Шенберге,[55] — сказала Козетта.
— Я тоже, — признался Марк. — Вот и узнаем. Вместе.
При нашем появлении они — по крайней мере, Козетта — не испытали особой радости. Разумеется, Козетта сделала вид, что рада нас видеть, такой уж она была, но я понимала, что это притворство. Вскоре они куда-то уехали, взяв с собой Тетушку. В тот день Козетта должна была вывезти Тетушку на прогулку, и Марк сказал, что составит им компанию. Старушка послушно пошла за ними, словно зомби — у нее почти всегда был такой вид; она просто делала то, что ей приказано, но мне показалось, что вид у нее был не такой растерянный. Марка она могла понять — прилично одет и не использует слов, произносить которые в ее детстве считалось преступлением, не курит непонятных трав, не слушает неблагозвучную музыку. И еще он разговаривал с ней, не делал вид, что ее нет.
Я вышла на балкон, чтобы наблюдать за их отъездом; мне было интересно, сядет ли Марк за руль, но он не сел, по крайней мере в этот раз.
— Наверное, он остался на ночь, — сказала Белл странным, ровным тоном, к которому иногда прибегала.
— Уверена, что нет.
— Почему?
— Просто чувствую. Они были бы другими. Козетта была бы другой.
Как выяснилось, я была права. Белл спросила Гэри. Мне казалось странным задавать ему подобные вопросы. Гэри мало спал: ложился всегда поздно, а вставал часов в семь. Накануне вечером Марк вернулся с Козеттой около одиннадцати, побыл десять минут и уехал, а вернулся утром в десять. Гэри сам ему открывал дверь.
— Вы похожи на шпиков его жены, — сказал Гэри.
— У него нет жены, — ответила Белл.
— Хотите знать, поцеловал ли он ее на прощание?
— Ради всего святого! — попыталась я прекратить этот разговор. — Речь идет о Козетте. Козетте!
— И что? — довольно неожиданно ответил Гэри. — «Вино, которое она пьет, из гроздьев, как твое».[56]
— Возможно, только он вряд ли пил это вино, правда?
— А почему бы и нет, — медленно произнесла Белл. — Не вижу, что ему мешает.
— Козетте уже далеко за пятьдесят. Ей это не нужно, она об этом даже не мечтает.
— Готов поспорить, мечтает, — сказал Гэри.
Марк оставался просто другом. Да и могло ли быть иначе? По крайней мере, его не назовешь любителем дармовщинки. Он часто приглашал Козетту в ресторан или приходил в «Дом с лестницей» уже после ужина. Крайне редко, когда Козетта устраивала ужин для всех, Марк присоединялся к нам, но вел себя довольно скромно, пил мало, заказывал недорогие блюда. Он не курил, не употреблял крепких напитков. В его присутствии чувствовалось, что времена роскоши миновали — времена зеленого шартреза и сожженных купюр.
Я вбила себе в голову, что Белл с Марком очень близки — лишь на том основании, что один раз видела их вместе. И, похоже, ошибалась. Во всяком случае, он приходил явно не для того, чтобы повидаться с сестрой. Они обращали друг на друга не больше внимания, чем на Гэри или балетных танцоров, а на самом деле даже меньше, потому что Марк всегда был вежлив и предупредителен с друзьями Козетты, а Белл казалась единственным человеком, к кому он был безразличен. И не просто безразличен — мог не обратить на нее внимания, когда она входила в комнату. Порой я замечала, как он поднимал голову и, увидев, кто это, отводил взгляд, не сказав ни слова и даже не кивнув. Не знаю почему, но мне казалось, что виновата в этом сама Белл, какой-то ее поступок.
Однажды я спросила Марка, какой она была в детстве.
— Понятия не имею, — улыбнулся он.
— Ты должен знать. Ведь ты ее брат.
В присутствии Козетты — вероятно, чтобы ей угодить, — он часто преувеличивал свой возраст.
— Я гораздо старше Белл. — Это прозвучало так, словно их разделяло не шесть с половиной, а двадцать лет. — И вечно пропадал в школе. — Совершенно очевидно, ему не хотелось об этом говорить.
В тот же день я нашла в телефонной книге фамилию Генрисон. Там был номер Марка, на Брук-Грин в Риверсайде, однако в Харлсдене никакой миссис Генрисон не обнаружилось. А почему ее номер должен там быть? Я ни разу не слышала, чтобы Белл звонила матери; вне всякого сомнения, у нее нет телефона. Я была наивна и доверчива. Верила Белл, путая искренность с честностью.
Искренность заставила ее рассказать мне о Сайласе и их совместной жизни. В своих воспоминаниях мы двинулись дальше. Но не к Козетте и Марку — на их имена она реагировала как животное на звук выстрела, — а к нам самим.
— Нет, до тебя у меня не было женщин, — сказала она. — И если уж на то пошло, после тебя тоже.
— Что ты сказала?
— Я не лесбиянка. Хотя иногда жалела. В тюрьме это обычное дело.
— Тогда почему?..
— Из-за тебя, — просто сказала она.
— У меня не было ни одной женщины до тебя.
Она засмеялась своим сухим, дребезжащим смехом — такой смех называют «грязным», язвительным, самоироничным — и сказала:
— На меня что-то нашло. В ту ночь, когда я надела платье. Подумала, что тебе это должно понравиться. И не ошиблась, правда?
— А тебе разве нет?
— Да, конечно. Мне это нравилось, но казалось несерьезным. У тебя тоже было такое чувство?
— Нет. Я все воспринимала всерьез. Но мне приходилось слышать подобное от других дилетантов.