Собираясь принять душ, моя жена регулирует воду больше часа, как раз до того момента, после которого, если повернуть смеситель на миллиметр влево, потечет кипяток, а если на миллиметр вправо — ледяная вода. После того как ей удастся в результате нечеловеческих усилий добиться нужной температуры и зеркало в ванной, напоминающей парилку, запотеет, она наконец становится под душ.
В эту самую минуту, ни секундой позже, я — клянусь, что не нарочно, — открываю кран на кухне, и напор воды в душе неожиданно становится слабее, а вода — ледяной. Я знаю, что жена забивается в угол кабины, потому что ей не хватает смелости закрыть душ, чтобы потом снова начать манипулировать смесителем, а главное, она верит, что через секунду это кончится, а пока вся сжимается, безуспешно стараясь увернуться от предательских капель, и кричит во все горло: «Закрооой! Закрооой!»
Если я слышу, — а за шумом двух струй и при закрытых дверях могу и не слышать, сколько она ни кричи, — я моментально спохватываюсь и закрываю кран.
Потом, когда она выходит из душа и, к моему удивлению, наступает на меня, бешено сверкая глазами, я все отрицаю, клянусь, торжественно клянусь, будто не помню, что открывал горячую воду, и только после долгого мучительного допроса признаю свою вину.
Но я действительно забыл, клянусь, что она принимала душ, иначе я бы никогда не дотронулся до крана.
Однажды в Сан-Ремо пели мужчина и женщина. В ту пору я был влюблен в девушку, которая жила очень далеко. Мы встречались с ней раз, а то и два раза в месяц. Я часто думал, что глупо, наверно, любить девушку, которая живет очень далеко, тем более что мы мучительно скучали друг по другу. Все события в жизни каждого из нас происходили, когда мы были не вместе. И в Сан-Ремо я был без нее.
Я думал об этом и в тот вечер, когда вдруг мне показалось, что мужчина и женщина поют специально для меня.
— Скажи, почему ты плачешь, почему ты слез от меня не прячешь, почему ты мне крепко сжимаешь руки? — спрашивает она.
Выдержав продолжительную паузу, он отвечает в лоб, с беспощадной откровенностью, необходимой в определенных случаях:
— Потому что думаю о разлуке. Не люби меня, я живу в Лондоне.
Он хотел сказать, что плачет потому, что их любовь невозможна: он живет слишком далеко. В Лондоне. Она — в Сан-Ремо, он — в Лондоне, какая уж тут любовь! Он говорил это мне и моей девушке, которая живет очень далеко. То был очевидный знак судьбы. Я много думал о нас, меня одолевали сомнения, и однажды вечером песня рассказала мне про человека, уговаривающего любимую девушку разлюбить его, потому что он живет слишком далеко.
В тот же вечер я позвонил своему другу.
— Ты слышал? — кричал я в трубку. — Это знак судьбы! Я должен расстаться с ней!
Когда наконец я дал ему возможность вставить слово, друг объяснил мне, что человек в песне не говорил девушке: «Не люби меня, я живу в Лондоне», и если бы я слушал лучше, то понял бы, что он отговаривал девушку любить его вовсе не потому, что он живет в Лондоне. На самом деле он говорил: «Не люби меня, я живу в темноте». Не a Londra (в Лондоне), но all'ombra (в темноте).
Он говорил «в темноте», потому что он слепой.
— Неужели ты не заметил, что он слепой?
— Конечно, заметил, но при чем тут это? Я не думал, что все слепые должны петь песни про слепых. Бочелли[1], по-моему, не поет.
Вечером в Риме по улицам дефилируют бутылки вина. Привычная для наблюдательного глаза картина. Одни аккуратно завернуты в тонкую бумагу энотеки, другие прячутся в полиэтиленовых пакетах супермаркетов, а то и в пакетах какого-нибудь магазина готового платья, прихваченных в последнюю секунду перед уходом из дома. Нагота бутылок попроще ничем не прикрыта, их крепко держат в руке люди, выходящие из машин или идущие по тротуару, внимательно изучая номера домов в поисках нужного адреса.
Вечером в Риме устраивают званые ужины. Приглашенные на ужин приносят бутылку вина. Этому молчаливому уговору неукоснительно следуют все, и тем не менее предусмотрительные хозяева дома сами покупают вино к столу: во-первых, они не знают, какое вино принесут гости, во-вторых, нельзя же откровенно рассчитывать на вино, которое принесут другие, и, наконец, в-третьих, всегда найдется кто-то, кому придет в голову явиться для разнообразия с мороженым или с тортом (мороженое и торт тоже нужно иметь в доме, хотя их может принести кто-то из гостей).
Когда гости входят, у одного из них в руке бутылка, и, как правило, на лестнице они только что спорили, кто из них должен ее нести. Спорили же они потому, что в момент перехода бутылки из рук гостя в руки хозяина (или хозяйки), тот и другой (или другая) испытывают определенную неловкость, в которой виновата как раз негласность уговора. Гость должен делать вид, что первый раз в жизни решился подарить кому-то бутылку вина, а хозяин (или хозяйка) — что первый раз в жизни получает такой подарок, а значит, нужно говорить: я подумал принести тебе вино, и нужно отвечать удивленным спасибо, означающим не стоило беспокоиться и одновременно какая приятная неожиданность! В подтверждение приятной неожиданности следует: а мы уже открыли вино. Отсюда вопрос: будем пить наше или откроем то, которое принесли гости. А если то, которое принесли, какое открываем? Бутылку Джорджо, Эмануэлы или Федерики?
По дороге из гостей домой полусонное молчание в машине прерывается словами: а они симпатичные (если они симпатичные), как-нибудь нужно будет пригласить их к нам.
И после паузы:
— Ты против?
— Конечно нет.
— Ты устала?
— Немножко.
— Потерпи, мы уже почти приехали.
Оставшись одни, хозяева, ставят тарелки и бокалы в посудомойку и говорят про гостей: а они симпатичные (если они симпатичные). Неоткрытыми остаются две-три бутылки вина. И если хозяева дома люди честные и простые и к тому же не отказывают себе в удовольствии выпить за ужином стаканчик- другой, в голове у них не может не мелькнуть дьявольская мысль, которую они гонят от себя, но которая, гони ее не гони, уже возникла, и звучит она так: эту мы отнесем, когда пойдем в гости.
Моя бутылка как раз из этих. Однажды вечером я принес ее в дом Аличе на Монтеверде, и она сказала, не стоило беспокоиться, а я сказал: не помешает. Эта бутылка стояла у меня дома, я опаздывал и, убегая, в последнюю секунду схватил ее. Аличе посмотрела на нее с любопытством. Моя бутылка выглядела бы так же, как остальные, если бы не экзотическое название вина, которое придавало ей таинственности. В благоговейном молчании Аличе направилась к столу, чтобы поставить ее рядом с другими пятью или шестью, освещенными ярким светом в маленькой аккуратной комнате, где нам, гостям, негде было повернуться, но, когда Аличе говорила: к сожалению, квартирка у меня маленькая, мы в один голос протестовали: да что ты! — и это было чистой воды лицемерием, потому что квартира действительно была маленькая. Аличе милая, и, когда мы все уже ушли, я не жалел, что моя бутылка осталась у нее в компании еще с одной: обе, при всей своей застенчивости, наверняка были довольны соседством.
Потом на какое-то время я потерял ее из вида, мою бутылку, но вот она появилась, узнаваемая, в доме у Федерики, на зеленой улице в районе Сан-Саба, в одной из тех квартир, в которых ты мечтал бы жить, так что ты не устаешь повторять Федерике, что, если она когда-нибудь решит переехать, она должна будет сказать об этом тебе, хотя едва ли ты будешь единственным, кому она это скажет: за один вечер о том же Федерику успели попросить еще пять человек. Мою бутылку, слегка, как мне показалось, осунувшуюся и неприбранную, принесла лучшая подруга Аличе, которая, когда тебя слушает, улыбается так, будто для нее нет в жизни большего удовольствия, чем слушать тебя. Федерика буркнула ей: спасибо, поставь туда. Там я ее и увидел, но подошел ближе не сразу, хотя мне не терпелось убедиться, что она моя и что она меня узнала. Ничего удивительного: моя бутылка — все равно как машина той марки и того цвета,