которые делают ее единственной такой во всем городе, и, когда ты вдруг видишь ее в другом районе, ты подходишь ближе, желая убедиться, что это именно она, а не другая, хотя другой такой быть просто не может. Ну конечно, это она, я ее узнал: похоже, она смирилась со своей судьбой и теперь скромно стоит на комоде, в дальнем ряду (ужин стоячий — следовательно, гостей много, а потому и много бутылок).
Добрых полгода спустя, к моему великому удивлению, она вернулась домой. Я узнаю ее сразу, ее держит в руке муж Росселлы, хотя Росселла с мужем у Федерики тогда не были и даже с ней не знакомы, как не знакомы они с Аличе и ее ближайшей подругой. Сегодня вечером у меня в числе прочих гостей и Аличе, так вот она тоже долго смотрит на бутылку и при первой возможности обязательно подойдет к ней, дабы убедиться, что это именно она. Я знакомлю Аличе с Росселлой и ее мужем, имени которого не знаю, и, подождав, пока он сам его назовет, вырываю у него бутылку и прижимаю к груди, словно говоря ей, что здесь она в безопасности, она побывала во многих римских домах и теперь вернулась сюда, на Колле Оппио, к себе домой, на свое место. Я ставлю ее туда, откуда когда-то взял, и, ставя, качаю головой, как бы желая этим сказать, что мы живем в странном мире.
Ренцо, выбирающий в это время бутылки, чтобы поставить на стол, спрашивает меня: что с тобой? Я смотрю на свою бутылку, словно спрашивая у нее разрешения поведать нашу историю. Я рассказываю, что моя бутылка побывала в маленьких, но обставленных со вкусом квартирках, в многокомнатных квартирах, которые снимают студенты и в которых кухонные шкафы оккупированы консервами и полуфабрикатами, в домах в центре с их белыми диванами и великолепными светильниками, в квартирах с детьми, которые чудом ее не разбили, в квартирах на пьяцца Витторио с высоченными потолками и антресолями почти в каждом углу, моя бутылка, рассказываю я Ренцо, перевидала за эти полгода множество антресолей и банок пива, видела всевозможную мебель из Икеи и кучу мелочей из той же Икеи, включая штопор, который пытался ее изнасиловать; она видела столики, купленные в Индонезии, книжные полки, сделанные на заказ, видела паркет и свеженатертые полы шестидесятых годов. Она провела не один летний вечер на балконах, полных цветов, рядом с крошками жареного картофеля и скорлупой фисташковых орехов, она видела мужчин, которые, проведя ночь с женщиной, плели утром, перед тем как удрать, несусветную чушь; она видела наваленные на кроватях пальто, когда еще было холодно, и ряды мобильников на столе, которые время от времени вибрировали, отчего и она подрагивала — и это ей нравилось; она помнит ночи после ухода гостей и удручающие следы вечеринки и чьи-то слова, каждый раз одни и те же: уберем завтра. Она слышала разговоры о политике и о последнем фильме братьев Коэнов, слышала сплетни о людях, в чьем доме оказывалась через какую-то неделю, тысячу раз слышала, что квартиры подорожали, и миллион раз, что кто-то больше не хочет жить в Риме и рано или поздно из него уедет. Моя бутылка кочевала из района в район, то одетая в облегающую бумагу, то в пакете из супермаркета, а то и совершенно голая, и думаю, в конце концов догадалась, что, когда она слышит: что понесем? может, бутылку вина? — последние слова имеют прямое отношение к ней, и, если бы она умела лаять, она бы с нетерпеливым лаем прыгала перед дверью, как собака, понявшая, что сейчас ее поведут гулять. Моя бутылка, говорю я Ренцо, знает римские дома и наших друзей лучше, чем мы с тобой.
Ренцо улыбается, смотрит на бутылку, ласково гладит ее. И прежде чем отойти, говорит: это не твоя бутылка, а моя.
— Хочешь сказать, что мне принес ее ты?
— Да, — отвечает он, — год назад, хорошая была вечеринка, — и отходит, не оставив мне времени спросить, купил ли он ее или она была у него дома. Впрочем, так лучше. Я не знаю, хочу ли это знать.
Когда перегорает лампочка и ты долго щелкаешь выключателем, глядя на нее в ожидании чуда. И когда кончается газ и ты упорно пытаешься зажечь его.
Оставлять свет в кухне или в прихожей, чтобы воры думали, что ты дома (хотя воры давно должны были понять, что люди, уходя вечером из дома, оставляют свет зажженным, да и вообще, какой дурак поверит, что вся семья целый вечер сидит в прихожей?).
В попытке развязать запутанный узел колотить им по чему придется. Удивляться, что это ничего не дает.
Выступая перед публикой, наливать воду в стакан и пить — по-моему, это придает мне значительности.
А еще мне нравится изображать из себя курильщика, хотя курю я редко и так и не научился разговаривать с сигаретой в углу рта, которая движется в такт словам, тогда как глаза полузакрыты, чтобы меньше щипало от дыма.
Больше всего мне хотелось бы уметь петь — только для того, чтобы прикладывать руку к уху, как это делают, когда ищут нужную тональность.
В доме, где никогда до этого не был, закрыться на ключ в ванной и любопытствовать, какой парфюмерией и косметикой пользуются хозяева.
Резким движением повернуть голову, танцуя латиноамериканский танец.
Однажды летом мы с друзьями ехали на Сардинию. Белому кораблю, казалось, не терпится покинуть неаполитанский порт. Я внизу, малюсенький, верхом на своем скутере. Рассеянный и веселый. Направляюсь к корабельному брюху. Скорость минимальная. Вдруг на молу трамвайные рельсы. В нескольких метрах от корабля. Несмотря на минимальную скорость колесо скользит, и я падаю. Задница на асфальте, скутер между ног. Еще немного — и я засмеюсь, смотрю на друзей, сейчас я скажу: хорошенькое начало, и тут мне кажется, что асфальт чересчур горячий, но на самом деле асфальт ни при чем. Я кричу как резаный. Одним рывком освобождаюсь от скутера, как будто это набросившийся на меня хищник. Противоожеговая мазь на время спасает, но потом, в пути, боль возвращается и становится невыносимой. Ужас. Кожа на бедре содрана до мяса. Все очень просто: ожег приличной степени, ничего трагического, ежедневное смазывание и средства от заражения.
Единственный запрет: мочить рану.
Все остальное — пожалуйста. Боль пройдет, и я смогу делать, что захочу, не снимая с ноги повязку. Но вода исключается. Даже пресная, не говоря уже о морской.
Это первый раз, когда я на Сардинии. Мы с друзьями снимаем несколько соседних домиков в двух шагах от моря. Поднявшись утром и позавтракав, все идут на море и проводят там фактически весь день. В первый день на пляж иду и я. Вот как выглядит картина, которую я вижу: белейший песок и море такого цвета, какой может представить себе только тот, кто был на Сардинии. Все, кого я знаю, — в воде, и те, кого не знаю, — тоже. На берегу никого. Жара безумная, я обливаюсь потом, ни одного зонта, мне говорят, что могут для меня взять, если я хочу, но у меня нет ни малейшего желания, потному, торчать там, хоть и под зонтом, целый день и целые дни, завидуя прыгающим с дикими криками в воду и устраивающим в воде кутерьму. Я возвращаюсь домой, где немного прохладнее, и говорю себе: а не почитать ли мне ту книгу?
Открываю первую страницу увесистого томины в дорогом, по виду, издании, напоминающем издания Книжного клуба: на шикарном матерчатом переплете имя автора и заглавие, а внизу — Классическая библиотека, белые буквы на красном. Открываю и читаю: «Блажен ты, читатель, которому нечего делать…», закрываю, чтобы снова посмотреть заглавие и имя автора — мне кажется, что у него зуб именно на меня. Хотя если есть ктото, кому нечего делать, так это как раз тот, кто, сидя в двух шагах от моря, не может пойти на пляж и не знает, как дождаться вечера. Читатель, каким я в эту минуту являюсь. На самом деле и эта фраза заслуживает внимания. Виноват, думаю, причудливый перевод, поскольку слова, которые я процитировал по этому итальянскому изданию, в оригинале звучат так: desocupado lector [2]. Что больше соответствует моему положению. Иначе меня не назовешь: я человек, который не знает, что ему делать целый день в двух шагах от знаменитого сардинского моря, человек в расцвете физических и умственных сил, у которого с ногой уже лучше, только вот бегать он еще не может (впрочем, бегать ему ни к чему, но это он переживет) и не может купаться. По-моему, я и есть в полном смысле слова desocupado.
Начиная с этой утренней минуты я забываю о море и о рухнувших планах: до конца лета время фактически исчезает. Я не могу бегать, а оно начинает бежать, и уже нет ни дней, ни ночей, ни утр, ни