— Ваши благородия, — говорит он мичману Носкову, — самые трохи обеспокою. Ежели, скажем, давление пара на площадь котла… опять же и кофициента. Берем мы эту кофициенту и делим ее на удельный вес пара… Потому как я практик и башкою не понимаю… Практик!
Носков, тихий карась-идеалист, выслушивает длинное матросское предисловие, потом хлопает по койке:
— Садись. Растолкую…
Дело в том, что Харченко мучается — уже третий год. Мучается ужасно — творчески. Школа машинных подпрапорщиков в Кронштадте манит его, ласково и отрадно. Выбиться! Только бы получить погоны, стать на первую ступеньку той сверкающей лестницы, по которой легко взлетают благородные господа офицеры. А потом, годам к сорока, можно и на торговый флот. Там-то уж хозяин! Только бы вот сейчас… Выбиться!
На толстом запястье Харченки крутится тяжелый серебряный браслет. Унтер, с треском, словно орехи, разгрызает хитрые формулы. Лбом прошибает теоремы, словно баран новые ворота, и сам постоянно удивляется:
— Проник! Осознал! Покорнейше благодарим, ваши благородия. Трохи еще обеспокою. А вот старший инженер-механик — даст он заручку за меня или не даст?..
…В каюте старшего лейтенанта Федерсона — чисто, благонравно, пристойно. И не болтаются в рамочках фотографии голых скачущих девок (как, например, у мичмана Вальронда), нет — каюту механика украшают виды Везувия, водопада Ниагара; одинокий путник, что застигнут метелью в Швейцарских Альпах, уже замерзает, — бедняжка, смотреть на него жалко…
Сейчас Федерсон с помощью пинцета кормит двух противных хамелеонов, которых бережно содержит от самого Цейлона. Тараканов на «Аскольде» в избытке, и длинные языки зеленых безобразников жадно сглатывают хрустящую добычу.
Самого Харченки как будто и нет в каюте.
— Итак, мичман… — Федерсон замечает только Носкова. Трюмный объясняет цель визита: школа подпрапорщиков, сын народа, Кронштадт… такие люди нужны флоту тоже…
— Зачем? — произносит Федерсон, впервые поглядев на Харченку. — Объясните, мичман, зачем?
И вдруг механик с ужасом думает, что, случись такому вот Харченке стать офицером, и тогда этот хитрый хохол будет ходить по нужде туда же, куда ходит и он, Федерсон… В каюте механика сразу повеяло запахом чистоплотной карболки.
— Нет, нет, — передернуло Федерсона. — К чему умножать ряды плохих специалистов корпуса машинных офицеров? Не лучше ли, мичман, вашему протеже оставаться нижним чином, но зато… Зато хорошим младшим специалистом!
Хамелеоны сочно хрупают тараканов. Везувий извергается, Ниагара рушится, одинокий путник замерзает…
— Ваши благородия, — почти орет Харченко, — дозвольте теорему господина Гаккеля разрешить? Вот прямо здесь… решу! Только бумажки дайте…
— Тебе это не нужно. Твое дело — реверс машины. Харченко близок к отчаянию и ставит ва-банк.
— Ваши благородия, — говорит он вкрадчиво, — вы же мне сзаду плюнули. И — ничего? За плевок этот дозвольте в школу пра… подпра… Это как понимать? Добро бы — в рожу, а то — в спину! И не вытереться. Людей стыдно. Прикажите только, и любую формулу, не сходя с места… Прямо вот здесь, только бумажки дайте!
Федерсон неумолим: чистота офицерского гальюна да будет свята! Тем временем Иванов-6, по- стариковски не торопясь, собирается на берег. Глухие рыдания прерывают его сборы. Кто-то плачет под самыми окнами салона.
Это Харченко, который знает, где именно надо плакать…
Растроганный такой любовью к службе, Иванов-6 обещает завтра же своей волей отправить Харченку в школу машинных подпрапорщиков. Но ставит условие:
— Офицером вы вернетесь только на мой крейсер. Я очень ценю вас, Харченко, как специалиста…
Иванов-6 разговаривал с унтером уже на «вы», как с будущим товарищем по офицерскому корпусу. В этом большая разница между Ивановым и Федерсоном…
Шатающийся от счастья Харченко решил дать своим приятелям хорошую отвальную.
Оставался на крейсере и боцман — Власий Труш, заглянуть в каюту которого просто необходимо. Каюта боцмана примечательна: где только можно, повсюду горят яркие этикетки консервов с ананасами, закупленных еще на Цейлоне. Всего 840 банок, пузатых и нарядных. Полвека существует уже на русском флоте традиция всех боцманов — спекуляция на ананасах. В Сингапуре такая банка обходится в 25 копеек на русские деньги, а в Петербурге боцмана сшибают за каждую по рублю. От этого большой доход и даже привлекательность флотской службы…
На челе Власия Труша — раздумье. «Кто сказал, что по рублю? Это до войны цена твердая. А теперича проценты за рыск получить надо с каждого рыла? Надо хоша бы по полтине накинуть!»
— Рыск! — бормочет боцман и, мусоля карандаш, оцепенело впадает в царство детской арифметики. Ого! Прибыль сразу ощутимее: чего доброго, и курей можно развести. Домик-то у него в Мартышкино вполне располагает к заведению хозяйства. Курей — оно хорошо… Из кают-компании доносится музыка. Граммофон у боцмана уже есть, а вот…
«Рояль?» — думает Власий Труш, весь замирая в истомной сладости.
— Не, — говорит, вздыхая, — до рояля нам ишо не доплюнуть. Вот ежели бы еще по четвертаку на банку набросить, тогда… А почему бы и нет? Драть так драть. Ананас штука редкая, господистая. Ежели даму соблазнить желание имеешь, то без такой ананасины — хрен к ней подкатишься…
От дерзостных мечтаний бросает в пот. Закинув руку за спину, Труш врубает виндзейль, чтобы немного остудиться. Ревет походная вентиляция, и под дуновением тяги три волосинки на челе боцмана встают дыбком — трепетные… В тиши боцманской каюты рождаются сейчас такие афоризмы: «Ананас не картошка, понимать надо…»
— Рыск, рыск… Всюду — рыск!
А в кубриках — тоска зеленая. Опостылели крашенные под шар переборки, железные рундуки с барахлом, столы на цепях, надоедное фуканье насосов, вытягивающих наружу через трубы запахи каши, пота, перегара и мыла.
Наслаждения берега постепенно утихли, письма из России замусолены и изучены, и матросы вдруг сделались задумчивы, рассеянны, даже подавлены. И часто вспоминали, как мэр Тулона пожимал им руки, приподымая перед каждым блестящий цилиндр.
— Говорят, — рассказывал Шестаков, — в Марселе-то еще чище было. Когда наших солдат, крупу несчастную, во Франции высыпали, так сам Пуанкаре по плечу солдат хлопал.
— Демократы, — переживал комендор Захаров. — У нас на шкафут норовят поставить, а у них — за лапку: мое почтение. Сам видел, подошел матрос-француз к своему офицеру, прикурил у него и… отошел. И даже в ухо не получил!
Сашка Бирюков, зажав меж колен колодку, чинил ботинок.
— Попробуй у нас — прикури у старшого. Он тебя потом до конца на солнышке скурит, даже чинарика не останется.
— А я, братцы, — вдруг сознался степенный Захаров, — еще во Владивостоке три рубля у Вальронда занял…
— Ну-у? — удивились в кубрике.
— Ей-ей. Не вру. Дошел до конца веревки. Баба моя тут как раз разродила ни к селу ни к городу. Масленица! А выпить и закусить — пусто. Обозлился я на судьбу и подошел. «Ваше благородье, говорю Вальронду, отдам… Выручите!»
— И дал?
— Дал. Тут же занял у лейтенанта Корнилова и мне… дал!
— А как ты отдавал?
— Ничего. Мичман покраснел, даже извиняться передо мною стал. «Извини, говорит, Захаров, мне стыдно с тебя три рубля получать обратно. Но, понимаешь, сам без копейки сижу…»
— Вальронд такой, — хмуро рассудил баптист Бешенцов. — Он кутит, почем зря. В любой кабак, как