вагон я разгрузил на станции Лоухи, малость припугнул людишек, и англичане их уже прибрали. А второй велено пригнать к фронту и… отпустить.
— Лихо стали мы жить, поручик! — сказал Сыромятев.
— Лихо, господин полковник. Так лихо, что в кемском клубе офицеры устроили вечер танцев, пригласили местных дам и барышень. Но печки были слишком натоплены, и было жарко… Господа офицеры сняли штаны и танцевали в одних кальсонах… Конечно, лихо!
Рука Сыромятева опустилась, словно рухнув. Под койкой он нащупал бутыль, выдернул из нее зубами пробку.
— Поручик, — сказал, тянув через плечо, — а ведь это уже распад. Все так начинается: сначала неуважение к женщине, потом насилие над нею, потом… Что потом? — Приникнув к горлышку, он пил теплую самогонку, и серый кадык, заросший жирком, дергался над воротником мундира. — Хотите? — предложил Сыромятев.
— Благодарю, — согласился поручик и, отпив, спросил: — Так как же, господин полковник, с этим вторым вагоном?
— А вы заглядывали в него, поручик?
— Он запломбирован еще мурманской контрразведкой.
— Так что вы меня спрашиваете, поручик? В лесу звон стоит от мороза, а вагон… Какой хоть вагон?
— Теплушка.
— Откройте. Там уже — звонкие и ломкие. Как сосульки.
— Но русский человек вынослив, господин полковник.
— Это правда. Наше счастье или… несчастье? Черт его там разберет! Но с некоторых пор я перестал гордиться тем, что я русский офицер. Выпустите людей из вагона, распалите костры. Пусть оживут… если, конечно, они еще живы. А утром отправим по шпалам — через фронт… прямо на Спиридонова!
Яркое пламя вспыхнуло в ночи, и красные отсветы блуждали по стенам барака. Темные лохматые тени плясали возле костров, и было в этой картине что-то жуткое — непередаваемое.
Ермолаев среди ночи вызвал Сыромятева на прямой провод.
— Вагон прибыл? — спросил генерал-губернатор.
— Так точно.
— Отправьте завтра к большевикам только женщин…
— Увы, господин генерал-губернатор, женщины не вынесли тяжести этого пути. Во всяком случае, — и Сыромятев выглянул в окно, где светилось пламя костров, — я, — сказал он, — не вижу ни одной женщины… Что прикажете далее?
— Но мужчин нельзя отпускать к большевикам безнаказанно, — приказал из Мурманска Ермолаев. — Мы очень снисходительны. Вы придумайте, пожалуйста, что-нибудь сами. Очень энергичное! И не жалейте: это очень плохие люди, канительщики и саботажники.
— Постараюсь исполнить, — ответил Сыромятев. Накинув бекешу, он спустился во двор. Скрипя по снегу, жесткому, словно сахарный песок, подошел к одному костру.
— Ты за что? — спросил наугад.
— Паспорт потерял…
— Аты?
— Украли.
— Что украли?
— Вестимо, что воруют, — паспорта!
— Ну, а ты?
— Да жена куда-то сунула. А тут повестка пришла, чтобы мобилизоваться. Искали-искали, все перерыли — не нашли…
— Паспорт? — спросил Сыромятев четвертого.
Оттирая замерзшие уши, Сыромятев вернулся в барак. Поручик Маклаков, качаясь, дремал над печкой, тыкаясь лбом в горячие кирпичи. Сыромятев взял молодого человека за локти, оторвал от табуретки, бросил его на мятую кровать, и Маклаков сразу уснул, свернувшись в собачий калачик.
— Сосунок сопливый, — сказал полковник, не то жалея поручика, не то глубоко его презирая…
На рассвете Сыромятев отправил толпу арестантов по шпалам и решил сам сопроводить их до передовых постов. С той стороны уже, видать, ждали перебежчиков — дымилась для обогрева походная кухня. Среди красноармейцев, плохо и скудно одетых, полковник разглядел и рослую фигуру Спиридонова. Подумав, он шагнул вперед и слышал, как Спиридонов сказал своим пулеметчикам, чтобы они не вздумали стрелять.
Они встретились — шагов десять, не больше, разделяло их сейчас, а вокруг шумел заснеженный лес.
— Что же вы там делаете? — спросил Спиридонов почти со стоном. — Неужели вам не стыдно вызывать людей на провокацию, чтобы потом погубить их в тундре?
— Конечно, — ответил Сыромятев, — теперь на меня вы все шишки валить будете… А вы сильно похудели, товарищ Спиридонов. Сколько получаете сейчас пайку?
— Четыре фунта, — сказал Спиридонов.
— Зачем вы мне врете? Я ведь знаю, что у вас нет мыла совсем, нет табаку. А хлеба вы получаете три четверти фунта. Причем одну четверть из этой пайки отдаете в пользу голодающих в Петрограде… Разве не так?
— Так, — согласился Спиридонов. — А вот вы, полковник, здорово поправились. Развезло вас, как борова.
— Распух, а не поправился… Всего хорошего!
— Гуд бай, — сказал ему Спиридонов.
Сыромятев понял, какой это был «гуд бай», и взорвался:
— Послушайте, вы… как вас там? Я привел для вас пополнение. Завтра эти беспаспортные уже откроют огонь против меня и моих солдат. А вы даже не сказали мне спасибо! Мне это надоело… В следующий раз я не буду таким гуманным. Перестреляю всех!
— Не надо кричать,.полковник, — издалека ответил ему Спиридонов. — Здесь фронт, и надо уважать тишину на фронте…
Они разошлись. В лесу с треском разъехалось от стужи корявое старое дерево.
…Еще ничего не было решено.
Две тени разгребли снег у порога рыбацкой хижины. Моря не было видно — все скрылось в пелене мороза. Черная впадина цинготного рта раскрылась.
— Пше прошу, пане, — сказал поляк.
Дядя Вася так и посунулся в растворенные сенцы.
— Хосподи, — простонал, — вот спасибочко тебе… Удружил!
За его спиною хлопнула дверь, плотно закрытая поляком.
— Где мы?
— Теперь и мне невдомек… Далече, видать, от станции!
В ладонях поляка вспыхнула спичка.
— На всякий случай, — сказал он. — у меня было когда-то имя, и запомнить его нетрудно: Казимеж Очеповский…
— Кто ты? — спросил его дядя Вася и потрогал печку: каменка.
— Из корпуса Довбор-Мусницкого… попал прямо в Иоканьгу!
— Сидел там, что ли?
— Нет. Я фельдшер. Лечил мертвецов на краю могилы. И даже привелось принимать роды у одной толстой дуры… Клади дрова!
— Кладу. А ты чиркни еще разок спичкой… вот так.
Здесь тоже еще ничего не было решено.
Очерк второй. Преддверие
Дорога пятая
Сельский милиционер Матти Соколов сказал своей лошади: