Англичанин спрятал зажигалку и отпустил барышню от себя.
— Я ведь не пьяный, приятель! — сказал, наседая грудью. — И приехал по точному адресу… Где переспать — всегда знаю! На всякий случай, предупреждаю: ты не сильно брыкайся, когда я тебя в своем кулаке буду нести до нашей комендатуры… А ну, пошли!
Удар острого пуукко, и британец лег на землю. Без звука.
— Ой! — сказала барышня, закрывая в страхе лицо.
— Русская? — И капитан Таккинен уложил ее рядом с британцем.
Вечером они отправили эстафету в Финляндию: «Нас встретили с ужасом, и этот ужас мы будем всемерно поддерживать. Съезд принял единогласное решение об отделении Карелии от России и создании великого Карельского государства… Старый добрый Вяйнямейнен снова встал на лыжи…»
Матти Соколов встал на лыжи и — полетел.
«Трах!» — брызнуло огнем из его винтовки, и мишень, наряженная в шинель красноармейца, кувыркнулась. «Трах! Трах!..» — и пули рванули еще две шинели — британскую и белогвардейскую.
Описав круг на лыжах, он подкатил к судейскому столу.
— Очки ты выбил, — сказал судья. — Не опоздай на лекцию…
Вдали от мира, среди лесов и снегов, готовили «счетоводов» от каждой волости. Тишина, волчий вой по ночам, и бегут телефонные провода — прямо от школы, прямо в чащу леса, прямо через границу. Лекторы из Финляндии читали о международном положении и политэкономию севера; изучались карты нового государства, которое должно граничить на юге с рекой Свирью и Ладогой; на востоке его будет омывать Белое море, на севере — Ледовитый океан; весь Кольский полуостров, уже запроданный англичанам, тоже входил в состав задуманного всекарельского единения.
— А нашей столицей, пока временной, — говорили на лекциях эрудиты барона Маннергейма, — назначается деревня Ухта (юмором они не обладали). Что же касается столицы всех революций — Петрограда, таящего особую угрозу нашей великой идее, то его надо стереть с лица земли…
Правительство было уже составлено и жило в деревнях Ухты, бражничая и свадебничая. По весне, когда пойдут вдоль Мурманки англичане, должны выступить и финно-карелы, чтобы успеть выхватить Петрозаводск у большевиков из-под носа англичан. Матти Соколову выдали зачетный лист, где были проставлены отметки за бухгалтерию, за счетоводство, за товароведение, и он встал на лыжи, как добрый Вяйнямейнен, чтобы уехать в «исполком» нового великого «всекарельского государства».
— Езжай, — напутствовали его. — Ты лучший ученик был у нас…
Через несколько дней бойцы доставили к Спиридонову черного, словно обожженного человека, с лицом в саже и гусином масле. Он шатался от голода, а вместо уха была темная дырка…
— Матти? — удивился Спиридонов. — Ты еще жив?
— Готовься, — прохрипел милиционер из Ухты. — Я узнал все. Я прошел на лыжах от Юшкосалми прямо на запад… Я, наверное, умру. Слушай: весною они пойдут на Петрозаводск… А там, — показал Матти рукой за окно, — там уже начался ужас. И они пойдут на тебя тогда же, когда двинутся на тебя и англичане с Мурмана…
Спиридонов долго молчал, словно осмысливая всю глубину подвига этого простого парня из Ухты.
— Спасибо тебе, Матти. — сказал наконец. — Но ты опоздал. Мы еще вчера узнали обо всем, и мы — готовы… Не умирай, Матти! Нам еще воевать и воевать. Карелия не Суоми, и она останется с нами… Все вы здесь — Матти, но вы же все — Соколовы! Вместе с нами, дорогой Матти! Только так, товарищ Соколов!
Глава первая
Ледокол, облепленный мокрым снегом, вибрируя корпусом, долго взбирался на крутую волну. Выбрался на гребень ее и, словно самоубийца, кинулся в самую пропасть… Вщшшшухх!
Распалась под днищем вода — и хлынула через палубу. Мутные потоки неслись над мостиком, ломая хрупкие сосульки льда. Ветер оглушительно стучал сорванным со шлюпок брезентом. Повалив ледокол в затяжном крене, море несло его на сверкающий гребень другой волны. И этот гребень кивал издали — шипящий; он, словно головка змеи, еще издали покачиваясь, грозил кораблю белым слепящим жалом…
Небольсин встал — бросило в сторону Хватаясь за пиллерсы, бегущие от подволока, пробирался к трапу. Командный отсек был наполнен спертым воздухом; в синем ночном свете лица офицеров казались ликами мертвецов. И всюду, куда ни ступишь, ноги скользили в противной блевотине. А в этой дряни ползали с борга на борт чьи-то сапоги, полотенца, зубные щетки, куски мыла, носовые платки.
Небольсин толкнул железную дверь. Под напором ветра она швырнула его обратно. Толкнул еще раз, отжимая ее от себя сколько хватало сил. Под ногами, завиваясь в свистящие водовороты, колобродила вода океана. Палуба то больно упиралась в пятки, поднимая Небольсина кверху, то вдруг рушилась под ним куда-то к черту. И тогда часть души, казалось, остается наверху, повисая в какой-то неизбежности, а тело нагоняет уходящую палубу…
Так он пробрался в нос корабля, невольно зараженный и восхищенный этим буйством природы. Какое это чудо — разгул шторма! Только тогда и чувствуешь себя человеком-бойцом! Все клеточки твоего организма обновлены в борьбе. Дыхание очищено, продутое насквозь океанскими ветрами, и легкая бодрость в теле. Хорошо!
«Соловей Будимирович» шел к Колчаку.
«Колчаку-колчаку-колчаку-колчаку» — стучали машины…
В носовой палубе Небольсин снова вступил в борьбу с дверями. Железная станина не поддавалась. Но потом открылась, и уже никак нельзя было притянуть ее обратно. Небольсин измучился: ветер высекал из глаз слезы, вода мочила мундир, во рту было и солоно и горько. Это были счастливейшие минуты его жизни!
Наконец дверь захлопнулась сама — громко, будто выстрелила пушка. Он отбросил с лица мокрые волосы. Шагнул по коридору, и его кинуло вправо. Еще шаг — влево, как пьяного. Ровно жужжали вентиляторы, полоскались шторы, и мягкий резиновый коврик пружинил — приятно. Вот и каюта, к которой он так стремился. Вошел без стука (сейчас шторм, вежливость ни к чему), и его толкнуло вперед. Потом отцепило от стола — полетел обратно, хватаясь цепкими пальцами за коечные шторы, побежавшие на кольцах по штоку. Наконец отдышался и сел в ногах койки: конец пути…
— Соня, — позвал он, — это я… Небольсин! Говорят, восемь баллов. Это еще чепуха! А как вы себя чувствуете?
Девушка лежала под солдатской шинелью, измученная качкой.
— Плохо… — прошептала она.
В каюте вдруг ослепительной желтизной вспыхнул лимон. И резкий залах его так приятно вступил в духоту! Сразу вспомнилось старое: тихая дачная жизнь, вечерняя зелень садов Подмосковья, лампа на столе, окруженная мотыльками, и прекрасный чай в кругу своих… с таким вот лимоном!
Проделав еще ряд акробатических номеров, Небольсин достал от рукомойника стакан, лил туда тяжелую черную жидкость.
— Пейте, — сказал. — Раздобыл в буфете специально для вас.
— Что это?
— Коньяк… пейте. Все пройдет.
— Я не могу… никогда не пила.
— Глупости! — возразил Небольсин повелительно, приподнимая ее голову от подушки; пальцы молодого полковника держали влажный горячий затылок Сони, и мягкие завитки волос были как шелк; она выпила, он разрезал лимон. — Теперь ешьте, прямо с кожурою. Уверяю: станет легче.
— А вы? — спросила она.
— Я не укачиваюсь. До войны у нас с братом была в Петербурге яхта, и мы ходили на ней далеко- далеко… до самого Гогланда! Сейчас вам, Соня, станет легче.
— Вы думаете, полковник?
— Конечно. А завтра оживете совсем. Говорят, будем заходить на бункеровку в Тромсе, к норвежцам.
Соня тронула его руку:
— Спасибо. Вы… добрый.