щедрый, и к русским людям они хорошо относятся…
За время войны мне не раз пришлось жить бок о бок с американцами, англичанами и норвежцами. Из этого общения я сделал для себя вывод: самые невозмутимые – норвежцы, самые покладистые – американцы, самые нетерпимые – англичане. Уважаю англичан как стойкую энергичную нацию, но жить с ними я бы не хотел! У меня есть свои причины именно так думать об англичанах. Больше всех мне нравились норвежцы, спокойно идущие на смерть и на свадьбу. От них я усвоил для себя прекрасную привычку к холоду. Вот уже тридцать лет я в любой трескучий мороз не ношу перчаток.
Надо сказать, что на «Грозящем» мне не сразу нашли постоянное дело. Два похода я даже селился на корме – в пятой палубе, где жили минеры и торпедисты. Моя задача была проста: по тревоге я, словно угорелый, кидался по трапу на ют и там, при атаках на подводные лодки, помогал минерам отдавать цепи с глубинных бомб. Ют эсминца низок, через него бьет волна, работа трудная. Больше всего смытых – с юта. Здесь чаще, чем где-либо, слышалось: «Держись крепче!» Очевидно, командование все же опасалось за мою юную жизнь, потому что вскоре меня перевели на другой пост и стали обучать специальности горизонтального наводчика КДП.
КДП – это командно-дальномерный пункт, массивная башня, торчащая над мостиком. По бокам ее распялены трубы дальномеров, дающих дистанцию до противника. Хрен редьки не слаще! Сидишь в низком кресле, согнутый в три погибели, а вокруг броня обшита кожей. Ты словно наглухо запечатан в промороженном танке, который мотает из стороны в сторону – дух из тебя вон! Перед тобою – оптика прицела с вертикальной нитью, которую надо совместить с фок-мачтой корабля противника. Рядом со мною сидит вертикальный наводчик, у него в прицеле нить тянется по горизонту, и он обязан подвести ее под ватерлинию противника. Когда мы оба отработаем на оптике совмещение, можно давать залп.
Но и в КДП я долго не засиделся. Нашли, что такая работа мне не по зубам. Опасность, правда, была. Она заключалась в той обезьяньей ловкости, с какой следовало по тревоге взбираться в башню КДП. Бывали на бригаде случаи, что дальномерщиков срывало ветром при крене. Удачно сорвет – все же соберешь свои кости на решетках мостика; неудачно – порхнешь за борт, и твое личное дело сдадут в архив флота. Наконец мне поручили по боевой тревоге находиться в штурманской рубке. Тут все знакомое, все родное. Хороший кожаный диван приютил меня, и я привык видеть перед собой спину штурмана, согнутую над картами. Присяжнюк любил при расчетах разговаривать вслух и меня при этом не стеснялся. Он был хороший человек, и я его искренно уважал, хотя и дрючил он меня крепко, скрывать тут нечего…
Служба налаживалась. Но гиропост с его тайнами заманивал меня все больше. Бывало, закончишь работу по должности рулевого, а потом с мостика лезешь на днище эсминца и там помогаешь Лебедеву – уже как штурманский электрик. Иванов выходил из себя, видя, что старшина принимает мои услуги.
– Карьеру делаешь? – говорил он мне. – Не суйся, мелюзга, не в свое дело. Или у тебя своих медяшек не хватает драить?
Но я любил гирокомпасы, Лебедев был ко мне внимателен, и потому я плевать хотел на этого «земляка». Что нам делить? Я же не подсиживаю его, чтобы занять место начальника. Да и какой он, к бесу, начальник? Сам перед Лебедевым по струнке ходит и в глаза ему заглядывает. Старшина, напротив, заметив мой интерес к электронавигационным приборам, всячески поощрял меня, и скоро получилось так, будто у меня два командира – Курядов и Лебедев. Об этом старшины и сами, смеясь, поговаривали в кубрике.
– Вон твой, – говорил Лебедев. – Молодой да ранний.
– Много он ест, – отвечал Курядов. – По двум постам сразу.
– Что делать? Стал общим… Может, распилим его пополам, чтобы с единоначалием не мучиться?
Присяжнюк знал о моей страсти к гирокомпасам, но как штурман он был даже заинтересован в том, чтобы его рулевой был грамотен в инструментах и приборах навигации. Меня раздирало по службе между мостиком с манипуляторами и днищем эсминца с его гиропостом. Ах, как я жалел тогда, что Школа юнг не выпускала штурманских электриков! Впрочем, иногда Лебедев уже оставлял гиропост на мою ответственность.
– Посиди тут, – говорил он мне. – Я сейчас вернусь. Поглядывай на термостат. Если что, усиль работу на помпу…
В декабре наш «Грозящий» выходил на встречу союзного каравана. В океане стоял лютейший мороз. Дышать, стоя лицом по курсу корабля, было нельзя – обжигало легкие. Надо отвернуть лицо, вдохнуть и тогда снова глядеть вперед. Началось опасное обледенение.
Когда многие тонны воды смерзаются на палубе в глыбы пузырчатого льда, корабль тяжелеет, у него появляются опасные крены. «Грозящий» в такие моменты критически замирал на борту, с трудом возвращаясь на прямой киль. По трансляции объявили: «Комсомольцы – на обколку льда!» Мне досталась работа на полубаке – под самым накатом волны. Все мы были привязаны шкертами за пояса. Лед разбивали скребками и ломиками. Сами превратились в сосульки. Закончили работу, когда эсминец уже втягивался в Кольский залив. К пирсу подошли вместе с «Разводящим» и встали борт к борту. На «Разводящем» еще продолжали обколку льда, и среди боцманской команды я заметил Витьку Синякова.
– Привет! – окликнул я его.
Вид у него был пришибленный и потасканный. Видать, службишка ему не давалась. Ватник заляпан красками. Витька перетянул его ремнем потуже, чтобы не поддувало ветром, и выглядел неряшливо. Шапка болталась на затылке. Повзрослел он и мальчишкой никак не выглядел.
После аврала мы сошлись возле поручней эсминцев. Между нами, разделяя нас, пролегла пропасть черной воды.
– Скверно, брат, – сознался мне Синяков. – Я уже два раза по десять суток огреб. Сидел в Ваенге… Гауптвахта без клопов, кормят сносно. Да что рассказывать? Или ты сам не сидел?
– Нет, – говорю, – пока Бог миловал. А что?
– Послали уличные нужники убирать. Там все замерзло – горой! Ну, совсем как сталактиты…
– Сталагмиты, – поправил я его. – Снизу растут.
– Во-во! Точно так! Отколешь кусок в полпуда, прижмешь к себе и тащишь до моря. Бултых! А оно не тонет…
– Ты ведь в самодеятельность хотел, – напомнил я.
Витька глянул на меня как-то тускло.
– На чечетке не выедешь. Я уже совался к замполиту. Мол, так и так: талант пропадает. А он меня с порога завернул. Ансамбль Северного флота уже полный штат плясунов имеет. Говорят, пока не надо…
Мне стало жаль Витьку. Вот что значит – человек попал на флот без любви к флоту. Теперь аукались ему двойки и тройки на занятиях. Боцманская команда на эсминце – не сахар! Авральные работы, покраски корпуса, цепи якорей, швартовые концы и такелаж… Синяков – не Здыбнев, не в кожаных перчатках за пулеметом, а в брезентовых рукавицах распрямляет стальные тросы на полубаке. Что-нибудь поднять тяжелое – зовут боцманскую команду.
Больше говорить было не о чем, и мы разошлись. Но я хочу прервать свою повесть, чтобы рассказать о конце Витьки Синякова…
На эсминцах был такой порядок: если ты вернулся из отпуска или из госпиталя, а твоего корабля нет на базе, являйся на любой эсминец. Тебя примут, как родного, накормят, уложат спать – и жди, когда твой эсминец вернется с моря. Рулевой при этом шел гостить к рулевым, комендор – к артиллеристам, а машинист – в кубрик БЧ-V. Всех, конечно, не упомнить, но людей связывали профессиональные интересы. Если же корабль, на котором ты временно нашел себе пристанище, снимался с базы на операцию, ты переходил на другой эсминец, на котором и ожидал прихода своего корабля.
Это случилось уже под конец войны. Как-то я встретил Синякова в кубрике наших комендоров, хотя он к БЧ-II не принадлежал.
– Ты чего здесь околачиваешься? – спрашиваю.
– Да опять с «губы»… «Разводящий»-то еще в море!
Вечером с моря вернулся на рейд «Разводящий» и, не подходя к пирсу, стал на бочку. Но Витька, кажется, не заметил его прибытия. Проходя через вторую палубу комендоров, я мимоходом сказал ему:
– Твой уже на бочке греется… Вернулись!
– О, друг! Спасибо, что сказал. Я сейчас…
Я работал на мостике, соскребая заскорузлую соль с приборов, и сверху мне все было видно. Я заметил, как Витька Синяков с нашего эсминца перепрыгнул на борт старого ветерана «Куйбышев». Огляделся по