любви к человечеству! Человечество только во мне самом! Себе поклоняюсь, себя люблю, себя обожаю… Господи, слышишь ли? Внемлешь ли?
Кликушество, в которое кинуло вдруг Бобров, ошеломило князя Мышецкого: отрекаться можно, но нельзя же так откровенно блевать в ту самую вазу, на которую ранее глядел с умилением!
– Ваше уныние, – сказал князь, – не есть ликование души. Господин Бобр, лозунги – это не белье: поносил и бросил! Не хочу казаться пошляком, но… Идеалы необходимы человеку! Без идеалов человек – скотина. Узколоб, узкоглаз, широкоротен и мерзок!
На что почтенная Бобриха ответила князю с упреком:
– Вы известный идеалист со склонностью к утопиям. Но пусть свобода останется на словах. А не на улицах… Мы уже достаточно наблюдали ее. Слава богу, у нас обошлось без баррикад!
Из буфетной, сочно облизываясь, как сытый кот, вышел в гостиную Еникодопов, с хитрецой посмотрел на губернатора.
– Вот оно как бывает, князь! – засмеялся эсер. – Некоторые уже забыли, что и Христос порой лукавил… Да перестаньте вы каркать, господа! – сказал Ениколопов добродушно, хлопая Бобра по животику, выпиравшему из-под цветастой жилетки. – Хотите, и я научу вас, как надо лукавить? Можете в душе отрекаться от революции, но продолжайте вслух называть ее великой. Тогда вы будете передовыми персонами в обществе, не покидая заветов государственного служения… Разве не правда, господа?
Вошла горничная в кружевном, дыбом стоячем от крахмала переднике, заявила хозяйке обиженно:
– Вадим Аркадьевич, только я отвернулась, весь салат съесть изволили… Что же мне, снова готовить? И бутылки все перепробовали…
Ениколопов, обратясь к девушке, воскликнул весело:
– Тьмы, барышня! Побольше тьмы нам… Вы правы, милая Вероника, заговорив именно сейчас о салатах. Ибо сейчас Россия вылезла на самый край тарелки… Вижу отсюда, из убежища Бобров, как на смену лозунгам восстания уже загораются факелы мистицизма! Вижу, Вероничка, как прыщавый студент откладывает Струве и берется за изучение по Форелю полового вопроса… Господа! Нас ожидает время похоти и сквернословия. Не стыдитесь распутничать!
– Неправда, – раздался тихий голос Мышецкого, – каждый человек, даже при дворе тирана Тиберия, должен остаться при своих идеалах. В этом – спасение от реакции, от ужаса. Но из жалости к больной России надобно остановить и нож революции, ибо она слишком негуманный хирург. Она режет, не прислушиваясь к воплю…
– Браво, князь, – сказала Бобриха. – Наконец-то!
– И человеку не все дозволено, – продолжал Мышецкий. – Жизнь без закона есть отступление перед цивилизацией. Без веры в нечто мы с грохотом откатываемся во времена доисторического варварства… Лучше пусть стоит надо мной глупый гоголевский городничий, но только не диктатура господ из депо!
– О! – покачнулся Ениколопов, выдав свое опьянение. – Только теперь, князь, разгадал я ваше политическое кредо… Позвольте же и мне честно высказать вам свое?
– Просим, просим, – похлопал Бобр.
Ениколопов ответил так:
– Пусть только встанет человек, который скажет, что у него есть в наличности миллион… И я воскликну: «Вот он, истинно свободный человек!» Господа, когда человек может быть свободен? Тогда лишь, когда он может делать все, что хочет. А когда он может это делать? Лишь тогда, когда у него есть деньги. Но отпускается ли грозной судьбой каждому из нас по миллиону? Увы, нет… Так я теперь спрашиваю вас: «А вывод, господа? Какой?»
Сергей Яковлевич с удивлением смотрел на Ениколопова:
– Послушайте, гроза всех русских губернаторов, вы, как и господин Бобр, цитируете Достоевского с такой бесподобной лихостью, что я начинаю думать… да, я так и думаю… Не миллион ли рублей и есть предел вашей революции?
Ениколопов шутовски шаркнул ногой:
– Князь, моя революция не стяжательна. Но она, да простит мне бог, весьма отягощена грехами… Что делать, но я обожаю буржуазные салаты и восторгаюсь аристократическими винами!
– Что ж, цинизм тоже просвещает, – и Мышецкий отвернулся…
Потом, уже прощаясь, Ениколопов вдруг спросил:
– А вы не забыли, князь, нашего прошлого разговора об алмазах? И, кстати, доверьте по секрету: что вам представляется лучше – опала или подполье?
– Все плохо, – ответил Мышецкий. – Что же касается алмаза, то… Я знал лишь одного хорошего ювелира, полковника Сущева-Ракусу. А вот капитан Дремлюга не сумел оценить игры ваших граней… Не сумел и, кажется, прошел мимо вас!
Ениколопов весь сжался и поклонился.
– Надеюсь, что в скором времени оцените меня вы, – произнес он с некоторой угрозой.
– Что это значит, сударь? – насторожился Мышецкий.
– Это значит, что скоро я блесну перед вами той гранью, которая ослепит ваше сиятельство…
Был уже поздний час, когда Сергей Яковлевич возвратился от Бобров к себе. Скинул мундир, пощелкал подтяжками. Было тихо в пустом доме, храпели внизу дежурные казаки. Неслышно вошел лакей, сказал нерешительно:
– Ваше сиятельство, до вас дама… С просьбой!
– Постойте, – остановил лакея Мышецкий и, взявшись пальцами за переносицу, долго думал: «Что бы это значило? Кто?..» – Ладно, – решил, – просите даму…
Он едва успел застегнуть мундир, как стремительным шагом вошла к нему Корево – лицо бледное, глаза запали вглубь, и старенькое пальто делало женщину некрасивой и жалкой.
– Князь, – спросила она резко, – это вы отдали приказ об аресте Саввы Кирилловича Борисяка?
Мышецкий глядел на женщину из-под сверкающих стекол пенсне.
– Сударыня, – медленно произнес он, – обстоятельства дела, связанные с господином Борисяком, суть таковы, что я…
– Хорошо! – перебила его Корево.
Она раскрыла потрепанный ридикюль. И дергала и дергала что-то из него наружу. На ковер, к ногам акушерки, сыпались поочередно платок, пудреница, какие-то бумажки…
– Господин Борисяк… – сказал Мышецкий и замолчал.
Корево выдернула из сумочки револьвер:
– Революция не прощает, князь!
– Опомнитесь…
Грянул выстрел, что-то треснуло над ухом, и Сергей Яковлевич упал. Второй выстрел… От ковра пахло пылью и чем-то нежилым. Из-под плинтуса, студя висок князя, тянуло острым сквозняком.
Лежа на полу, он долго и громко плакал…
Потом поднялся, стараясь не глядеть в сторону. Второй выстрел оказался вернее первого: Галина Корево лежала навзничь, откинув назад остренький подбородок, и по виску ее, четко пульсируя, сбегала темная кровь. В дверях, обалделые, глядели на эту сцену казаки. Моргали…
Сергей Яковлевич повернулся к иконе, на которой сидел, засыпая, старый влахопуловский попугай.
– Господи, – взмолился, – да воздается и это мне… тоже!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Медленно приходил в себя, затравленно озираясь.
Откуда ждать беды? Что еще готовит ему судьба?
В белых пикейных штанах, с тонкой шпажонкой у бедра, юным правоведом он спускался по мраморной лестнице в этот волшебный мир. Стихи писал, занимался, как и положено человеку, народными нуждами, заимел скромное имя в статистике, любил и страдал…
«Лиза, Лизанька, почему вы меня разлюбили?»
И поселилась боль – вот здесь: напротив виска, и точила кость изнутри, мучительно и тупо. Каждый день! Начиналась она после полудня и отходила лишь вместе со сном. И еще вспомнился ему дворник, что летел с пешнею: некое живое распятие – прочь, мимо окна прочь, куда-то в прошлое, в небытие… А теперь приходила по ночам Ксюша Жеребцова, садилась в ногах постели, а вместо рта, нежного и чувственного, –