черная яма с обугленными губами. Прах и пепел кошмарных поцелуев…
– Какое сегодня число?
– Второе, князь, – ответил Огурцов. – Второе января…
В этот день, огрызаясь огнем винтовки, кончила свое существование Красноярская республика, и Мышецкий получил телеграмму о том, что по всей империи объявляется розыск прапорщика Кузьмина, бывшего президента Красноярской республики. Сергей Яковлевич прочел и перекинул телеграмму через стол – Огурцову.
– Приобщите, – сказал…
А вскоре карательные отряды разгромили Кутаисскую республику, и – снова телеграмма: президент этой республики, кутаисский губернатор Старосельский, арестован и предается суду империи за ослабление власти и сговор с социал-демократами Совета.
– И эту, – сказал князь, – приобщите тоже…
«Будет тот губернатором, – вспомнилось ему вдруг, – кому кончину мученическую приять суждено… Сажай и властвуй! Патронов не жалеть… Пли! – и благо ти будет, но долголетен ли будеши на земле сей грешной – кто скажет?..»
– Боже, – ужаснулся Мышецкий, – какие ужасные афоризмы оставляем мы потомству в назидание от прошедшего года…
Какой-то стук-перестук все время мучил слух Сергея Яковлевича. Он выглянул в окно – напротив присутствия разместилась мастерская, и было видно, как столяры сколачивают большие ящики.
– Огурцов! Идите-ка сюда скорее, – позвал Мышецкий. – Куда это столько гробов?
– Да это же не гробы, князь. Это – избирательные ящики. В думу-то избирать будут вскорости.
– А-а-а, – и отошел от окна. – Покрасить ящики надобно…
Так текли дни в ожидании гибели. Город и губерния жили сами по себе, он отгородился от них, как от проказы, затих в карантине губернского присутствия. Ему приносили – по привычке – бумаги. Он заказал у ювелира фиксимиле и, подышав на печатку, нашлепывал – привычно – свои подписи. Даже не читая…
Алябьев пришел и доложил, что в степи лагерем расположился карательный отряд – с пушками, с пулеметами.
– Почему не едут? – спросил Мышецкий.
– Заносы, кажется. Связь прервана. Застряли…
– Пусть бы уж скорее все кончилось!
Пришли какие-то робкие, тишайшие мужики, и Мышецкий долго не мог понять: кто они такие, откуда, чего им надобно? Долго и нудно губернатор рассказывал им о своих видах на думу.
– Ждите, – посулил, – и воздается вам, как и всем…
Мужики попросили от казны хлеба: «Умираем».
– А магазины пусты, – ответил князь. – Я не бог, не царь и не земский начальник. Я только губернатор… Извернитесь как-нибудь до весны. Дума решит вопрос о бескормице…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Полковник Алябьев, после свидания с губернатором, явился в расположение казарм гарнизона. Под шинелью его, невидимый, скрывался тонкий стальной панцирь. Четкими движениями пальцев он зарядил здоровенный «бульдог» патронами.
– Когда выдали водку? – спросил офицеров.
– Перед обедом.
– Отлично. Строить всех на плацу. Поротно…
Вдоль казарменных стен, из которых торчали желтые перья саманной соломы, застыли безликие ряды в шинелях. Блистали тусклою медью трубы оркестра, столь часто игравшего «Марсельезу» – совсем недавно. Шепотком, опасливо поглядывая на солдат, переговаривались офицеры, заранее расстегнув кобуры.
– Музыка, – крикнул Алябьев, – давай похоронную… Жги!
Завыли траурные трубы. Мело под ногами солдат поземкой.
Выслушали похоронную, и окаменели лица.
– Просьбы есть? – спросил Алябьев. – Все ли довольны?
Из рядов – голоса:
– Когда запасных? Амнистию… Долой полевые суды!
– А какие вам суды надобно? – спросил Алябьев.
– Товарищеские! Народные!
– Это дело, – согласился Алябьев. – Ну, вот ты… – подозвал он к себе солдата. – Ты больше всех хайло разеваешь. И ты, братец, тоже ступай сюда… Значит, вам обоим амнистию? Мыла да простыней вам мало, еще и амнистии захотелось? Товарищ товарища по-товарищески как товарища судить будет?.. Так?
– Так, – сказали солдаты. – Потому как ныне…
Два выстрела подряд – Алябьев уложил подстрекателей, тяжелыми шагами пошел прямо на солдатские ряды, за ним – офицеры.
– Бей шкуру! – вырвался вопль.
А чем бить! Ни одной винтовки… голые руки.
«Трах!» – грянул «бульдог» в руке полковника. «Трах!» – еще, и два человека повисли, как плети, на плечах солдат, не падая.
– Кррру… хом! – скомандовал полковник.
Развернулись, вперив глаза в желтый саман, подставив затылки. И тогда выпали из рядов те двое, остались лежать между ног.
Тишина, тишина… метет, метет.
Алябьев сунул револьвер в карман шинели:
– Господа офицеры, займитесь ротами. Остричь, проверить, доложить… Музыка! Сыграй что-нибудь веселое…
Ледяные мундштуки труб прикипели к соленым губам. Надорвав простуженные груди, музыканты дули и дули в ревущие трубы. Хлопали сапожищами, в которых, завернутые в портянки, стыли потные, как всегда, солдатские ноги.
Убитых унесли со двора, вкатили пулеметы.
До позднего вечера шла сортировка людей:
– Два шага вперед… арш! Нале-е… во! Выше голову…
Тут же горел костер – Алябьев сжигал всю литературу, изъятую при обыске из карманов. Ротные писаря таскали кучи нелегальщины, найденной в солдатских матрасах.
– Кидай! – кричал полковник, и плясало буйное пламя.
Алябьев грел руки над этим огнем, в котором плавились сейчас призывы революции. Ужина в этот день никто не получил. Стадом погнали солдат по казармам – прямо спать:
– Разденьсь! Ложись, закрой все дырки на теле – я свет гашу. По нужде коли треба выйти – спроси у дежурного. Ежели он разрешит – пожалуйста…
Рассвет следующего дня остался многим (особенно Мышецкому) памятен на всю жизнь. Медленно растекался полусумрак над крышами Уренска, висли с дерев комья сырого снега. Вдоль стен домов торопливо шагали первые пробуженные обыватели. Сергей Яковлевич сидел в губернаторских санях, уткнув подбородок в шубу, когда кучер вдруг резко осадил лошадей.
– Нельзя дале, ваше сиятельство, – сказал он.
– Почему нельзя? Езжай.
– Нельзя, говорю. Выгляните – поймете…
Князь выглянул из возка: поперек улицы, преграждая ее, стояла сооруженная за ночь баррикада. Первая баррикада в Уренске…
– Поезжай, – сказал Мышецкий кучеру, – в объезд!
Был срочно вызван к губернатору есаул Горышин.
– Казаки, – сказал ему Мышецкий, – на вас надежда…
Желтые ухари на вертящихся лошадях пошли в гвалте и все на баррикаду. Баррикада ожила – в огне, трескучем и нещадном. Рвануло под копытами лошадей ладную бомбу-македонку.
Отхлынули…